Как в ту ночь, кучер шарахнулся прочь, испуганный угрожающим жестом Жана. Он даже отбежал к церкви, на мгновение исчез в ней, а затем появился вновь и принялся тыкать в сторону своего врага рукой, омоченной в святой воде.

– Будь проклят, проклят! Трижды проклят!.. Гореть тебе в аду до скончания времен!

– Что ж, я окажусь в неплохой компании! Если кинуть там клич, мало найдется покойных Лозаргов, кто бы не откликнулся. В некотором смысле это было бы справедливо!

Поклонившись Гортензии и мадемуазель де Комбер, Жан, Князь Ночи, продолжая укрывать свою приемную мать плащом, удалился в сторону двух женщин, скромно стоявших под навесом общинной пекарни, наблюдая оттуда за этой сценой и не осмеливаясь принять в ней участие. Но тут Гортензия, подобрав юбки, бросилась к удалявшейся паре и остановила их.

– Я хочу ее поцеловать! – вскричала она. И, нагнувшись, припала к мокрой от слез щеке Сиголены, тихо сказав: – Я навсегда останусь для вас Викторией… Только для вас одной! И приду повидать вас.

– Не думаю, сударыня, что вам это позволят, – заметил Жан. – Да к тому же мне сдается, что у вас и так предостаточно неприятностей!.. Но да благословит небо ваше благородное сердце!

Доверив Сиголену попечению двух женщин, стоявших у пекарни, он исчез за углом дома с той живостью и внезапностью, которые были присущи только ему одному. После этой встречи, как и после предыдущих. Гортензия почувствовала себя одинокой, покинутой – это ощущение стало привычным спутником их расставания. Она медленно возвратилась к саням, где уже сидела мадемуазель Комбер. Жером, что-то бормоча себе под нос, приподнял полость, чтобы она могла хорошенько устроиться.

В молчании они тронулись в путь. Когда девушка вернулась, Дофина не сказала ей ни слова, лишь взглянула чуть более пристально и едва заметно улыбнулась. Что касается Гортензии, ей не хотелось разговаривать, и она углубилась в собственные мысли, блуждающие в странном, все более сгущавшемся тумане. Только когда экипаж достиг подножия холма, она прошептала как бы себе самой, высказав вслух то, что ее занимало:

– Зачем понадобилось изгонять женщину с благородным сердцем, которая стала заботиться о покинутом мальчике, сироте?..

Вновь воцарилось молчание, но теперь оно было совершенно иным, и Гортензия не стала его нарушать. Очевидно, мадемуазель де Комбер колебалась.

– Потому, – наконец произнесла она, – что этот мальчик после смерти своей матери уже обещал стать тем, кем сделался теперь, парнем, готовым лопнуть от избытка здоровья, племенным жеребцом – глаза с поволокой, – на которого девицы не могут наглядеться. А вот ребенок, за год до этой смерти произведенный на свет бедной Мари де Лозарг, оказался хрупким, хилым, подверженным судорогам, и это внушало моему кузену неугасимую ярость.

– Весьма мелочное и низкое чувство для того, кто желает, чтобы в нем видели человека просвещенного ума, не так ли?

– Просвещенность мало что значит в подобном случае, мое дорогое дитя. Ваш дядя всегда презирал этого безымянного Жана. Вероятно, потому, что так хотел бы им гордиться.

– Гордиться? Но почему же?

– Ах, все слишком просто. Дело в том, что подлинный Лозарг – это наш волчий пастырь. Он сын маркиза. Внебрачный, но все же старший сын. И оба они исполнены взаимной ненависти оттого, что обстоятельства не позволяют им друг друга любить.

– Вы хотите сказать, что маркиз…

– Его отец.

– Его отец! – повторила совершенно оглушенная Гортензия. – Но это невозможно!

– Почему же? В прошлом такие вещи случались весьма часто. В феодальные времена бастардов воспитывали с прочими мальчиками, столь же хорошо или так же плохо: в замке ведь никогда не хватало мужчин для их защиты. Иногда это был любимчик, поскольку на его мать, обычно женщину красивую, падал свободный выбор сеньора. Случалось даже, и нередко, что ее любили, ибо влечение к ней не замутнялось ни поисками богатого приданого, ни желанием приобрести новые земли…

– Вы хотите сказать, что маркиз не любил мать Жана?..

– Он всегда любил лишь вашу мать, свою собственную сестру. Но Катрин Брюэль слыла самой красивой девушкой в деревне. Он пожелал ее и взял, а потом оставил. Все это вполне в порядке вещей, – прибавила мадемуазель де Комбер с непринужденностью, которая не могла не шокировать Гортензию. Затем столь же легкомысленным тоном попросила: – Так расскажите же мне хоть теперь, что там случилось с колоколом.

Но у Гортензии пропала охота говорить. Она вдруг почувствовала, что уже не так сильно любит эту женщину, дотоле державшую ее в плену своего очарования.

– Да здесь почти нечего добавить, – выдавила она из себя. – Колокол часовни принялся звонить среди ночи, а того, кто в него бил, так и не смогли отыскать. Вот и все!

– То есть как «все»?

Стало очевидно, что владелица замка Комбер, решив что-то разузнать, не склонна отступать от своего замысла. Но, хотя отделаться от Дофины оказалось непросто, Гортензия выдержала этот напор.

– Мне нечего прибавить. Спросите Годивеллу!

– Годивеллу? Легче вытянуть признание у замковой башни… Да и что она могла бы мне сказать, кроме того, что известно вам?

– Возможно, что и так. Нет, вспомнила: все, слышавшие колокол, думают, будто это предупреждение с того света. А если быть точной… оно исходит от покойной маркизы, моей тетушки…

– Маркизы?..

К удивлению своей юной спутницы, Дофина внезапно прервала беседу. Она даже отвернулась, будто заснеженный пейзаж приобрел для нее неожиданную притягательность. Широкий отворот ее бархатной шляпы скрыл лицо, и Гортензия более не видела ничего, кроме целого каскада блестящих темно-красных петушиных перьев. Они прибыли в замок, не перекинувшись более ни единым словом. Однако Гортензия не могла не заметить озабоченного выражения лица мадемуазель де Комбер, когда та, сойдя с саней, поспешила войти в замок.

Все так же не произнося ни звука, они отряхнули снег с туфель. Почему-то никто не явился помочь им освободиться от плащей из теплой мягкой шерсти и кашемировых шалей. Годивелла, обычно бравшая на себя исполнение этого ритуального действа, куда-то запропастилась, Пьерроне тоже. Мадемуазель де Комбер пробормотала что-то насчет «замка Спящей красавицы» и начала подниматься по лестнице, когда на ступенях появилась Годивелла.

Она и на этот раз несла блюдо с нетронутыми кушаньями, но сейчас бедная женщина утратила привычное спокойное выражение лица и безудержно рыдала, звучно шмыгая носом и по временам высвобождая руку, чтобы утереть слезы рукавом. Расспросить ее никто не успел. Глядя на обеих женщин покрасневшими, полными отчаяния и горя глазами, она выкрикнула:

– Он ничего не ест, понимаете? Ничего!.. Он уморит себя голодом… Мой малыш! Мой бедный малыш!..

В следующее мгновение она исчезла в недрах кухни, дверь которой захлопнулась за ней. Не зная, что предпринять, женщины взглянули друг на друга, но почти тотчас мадемуазель де Комбер сочла приличествующим возмутиться:

– Только этого нам не хватало! У Годивеллы свои причуды. И кузена, как назло, нет!

– Дядя уехал?

– Да. Он в это воскресенье вздумал отправиться в Фавероль по каким-то своим, неведомым мне делам. Словно не самое время позаботиться о том, что происходит здесь, и приструнить мальчишку!

Вся ее прекрасная безмятежность улетучилась. Она почти кричала, бегом поднимаясь по лестнице в свою комнату. Спустя несколько мгновений и ее дверь с грохотом захлопнулась. Тогда Гортензия рассудила, что ей стоит поспешить на кухню: все должно решиться именно там.

Годивелла плакала, уронив голову на руки, рядом с оставленным на столе блюдом. Ее сотрясали тяжелые рыдания, и она совершенно не обращала внимания на баранью ногу, начинавшую подгорать на вертеле. Чтобы не почувствовать чада, она должна была впасть в совершенное отчаяние.

Понимая, что рано или поздно она опомнится от этого забытья, и тогда любовь к добротно исполненному делу ввергнет великую кулинарку в печаль иного рода, Гортензия подошла к очагу и повернула вертел на пол-оборота. Потом она приблизилась к старухе и положила руку ей на плечо, стараясь сделать это прикосновение как возможно более нежным.

– Думаю, настала пора объяснить, что здесь происходит. Вам не кажется, милая моя Годивелла?..

Плечо яростно дернулось, но Гортензия не отняла ладони.

– Расскажите мне, Годивелла, прошу вас! Я ваш друг… И мне очень хочется быть другом моему кузену. Я бы с такой радостью помогла ему…

Внезапно Годивелла подняла к ней распухшее от слез лицо и жестко отрезала:

– Вы же стали подругой той, другой. Не послушали меня. И не можете оставаться в дружбе со мной!

– Но, клянусь, я говорю правду! Сначала мадемуазель де Комбер показалась мне приятной женщиной… любезной и веселой. Признаюсь, теперь я в этом не уверена. Боюсь, что в ней более ума, нежели сердца…

Тотчас старая кормилица перестала плакать, и в Гортензию впился ее инквизиторский взгляд…

– В деревне что-то случилось?

– Да. Но, что важнее, я кое о чем узнала.

– О чем?

– Боюсь, что у меня не будет времени вам рассказать…

Из двери, которая оставалась полуоткрытой, донесся легкий осторожный звук шагов; кто-то спускался по лестнице. Тут Годивелла наконец заметила, что окорок пригорает и с другого бока. Она бросилась к очагу и произвела достаточно шума и скрежета, чтобы заглушить свои слова:

– Постарайтесь, сударыня, спуститься ко мне ночью, когда все улягутся. Там, по крайности, нас никто не побеспокоит.

Одним движением век Гортензия показала, что поняла. Дабы придать своему визиту вполне невинный вид и не наводить на мысль о каком-то сговоре, она подошла к только что принесенной из сада корзине с яблоками, взяла одно и вонзила в него зубы в то самое мгновение, когда в кухню вступила мадемуазель Комбер. Та, потянув носом, усмехнулась:

– В первый раз за все время вы дали еде пригореть, не так ли, Годивелла?