– Сядем! – прошептала Дофина, вновь превратившись в воплощение грациозной женственности и напоследок одарив ретировавшихся особ одной из самых сияющих своих улыбок – видимо, в знак утешения.

Но перед тем, как опуститься на сиденье, она заметила священника, молодого человека с дароносицей в руках, превратившегося в подобие соляного столба, и тотчас склонилась в глубоком поклоне. Гортензия поспешила последовать ее примеру. К хористам внезапно вернулось присутствие духа, и они обрели голос. Священник поднялся в алтарь, и служба началась…

Эта месса, на которую Гортензия возлагала столько упований, совершенно не удалась ей, поскольку душа уже не лежала к общению с богом. Она слишком ясно видела и ощущала на себе настороженные взгляды, слышала перешептывания, отнюдь не походившие на молитвы. Скромная сень церковного пилона, капюшон, скрывающий лицо, – все это было бы ей более по душе, нежели скамья с сеньориальным гербом, превратившаяся в позорный столб, к коему ее, даже не подозревая о том, приковала Дофина. А посему она ограничилась привычным повторением вслед за пастырем слов молитвы и стала осматривать незнакомую ей церковь.

Та оказалась гораздо просторней, чем выглядела снаружи, и была очень древней. Вероятно, несколько столетий назад ее возвели руки умелых каменотесов, поскольку ниши, пилоны, аркады и миниатюрные колоннады были выдержаны в чисто романском стиле. То же можно было сказать и о капителях, венчавших колонны. Но если одни поражали глаз избытком лепной листвы, эмблем, ангелочков и бесенят или же простого люда, занятого полевыми работами, других едва коснулся резец, словно художнику не хватило времени.

Ярость народных бунтов в годы революции обошла этот мирный приют. Он сохранил свои статуи и даже цветные витражи, в которых играли солнечные блики. Центральная розетка представляла собой всем известную сцену, в которой святой Мартин, патрон здешней обители, в полном одеянии римского солдата рвет пополам свой красный плащ, чтобы поделиться с босоногим стариком в лохмотьях, дрожащим на сильном ветру. Сцена была весьма трогательна, а ее краски так живы и ярки, что Гортензия на долгие минуты погрузилась в ее созерцание. Если бы не вмешательство спутницы, девушка, вероятно, забыла бы преклонить колена под благословение священника…

Что до последнего, он в три прыжка юркнул в ризницу, мгновенно освободился там от дароносицы и торжественного облачения и еще проворнее вернулся, с видимым удовольствием отметив, что обе дамы, занимавшие почетную скамью, еще не встали со своих мест. И верно: мадемуазель де Комбер подумала, что было бы нелишней учтивостью поприветствовать здешнего кюре, а Гортензии к тому же хотелось, чтобы тем временем большинство прихожан покинули церковь. Посему, когда он направился к ним, обе поднялись и сделали шаг ему навстречу.

Этот совсем еще молодой человек, тонкий и хилый, очевидно, не был создан для суровой жизни горцев. Его серые глаза, смирные и доверчивые, словно у доброй собаки, и нервные, порывистые движения – все хранило след детской неуклюжести. Видимо, немного лет прошло с тех пор, как в его темных волосах появилась тонзура.

– Я… я здешний аббат. Юст Кейроль, племянник священнослужителя, исправлявшего эту должность до меня, – начал он. – Это большая… большая честь для меня – принимать вас сегодня в до… доме господнем… сударыни. Однако же это меня… также… поистине удивило…

– С чего бы? – вопросила мадемуазель де Комбер, откровенно забавляясь смущением тщедушного клирика.

– Я никогда не слышал… чтобы кто-либо говорил… будто у маркиза… имеется… гм… дочь. И вот…

– Мне придется покаяться в маленькой лжи, – сказала Дофина, одарив его одной из тех улыбок, которые, как она знала, действовали неотразимо. – Мадемуазель Гортензия Гранье де Берни – лишь племянница маркиза, дочь его сестры Виктории, но это не мешает ей принадлежать к роду владельцев замка, и я не нашла иного способа вернуть ей место, которое здесь ей подобает занимать. К тому же никто в этих краях и не будет называть ее иначе…

Аббат Кейроль пробормотал в ответ что-то нечленораздельное, но, к немалому облегчению Гортензии, она догадалась, что он скорее всего одобряет то, что было сказано мадемуазель де Комбер.

– Давно настало время, – завершил он вполне отчетливо, меж тем как Дофина одобрительно кивала в такт его словам, – давно пора поставить все на надлежащее место. Господь даровал нам в лице Карла X короля, объявившего себя первым из тех, кто служит делу Церкви, и нам остается в едином сердечном движении возблагодарить Создателя за столь благотворные намерения власти. А по сему поводу…

Внезапно он покраснел до корней волос. Было совершенно очевидно, что он собирался вымолвить нечто, о чем заговорить весьма трудно. Чтобы придать ему смелости, Дофина подхватила:

– По сему поводу?

– Я… ах, да! По сему поводу я рад случаю, позволяющему мне обратиться к кому-то из обитателей замка. Здешние жители от всего сердца надеются, что вскоре они вновь смогут посещать часовню святого Христофора, куда издавна привыкли спешить со своими обетами. Они не понимают, почему господин маркиз упорствует в желании держать ее на запоре и даже заложил ее двери; отчего он лишил их права возносить мольбы к покровителю всех путешествующих и блуждающих по лику земли. Они говорят, что дороги стали отнюдь не безопасны с тех пор, как часовня закрыта.

Из его груди вырвался глубокий вздох, давший понять, с каким облегчением он добрался до конца тирады, произнести которую он считал своим тягостным долгом. Но мадемуазель де Комбер нахмурилась.

– Что с вами, господин кюре! – воскликнула она. – Вы верите в эти сказки? Здешний люд прекрасно знает, что часовня едва держится, а мой кузен, господин маркиз, слишком беден, чтобы ее восстановить. Ведь он не желает лишить этих людей их земель и средств к существованию!..

– Здесь немало тех, кто только и жаждет внести посильную лепту…

Мадемуазель де Комбер рассмеялась:

– Лепту? Нашему маркизу? Неужели вы, господин кюре, чувствуете в себе достаточно храбрости, чтобы прийти к нему и предложить этот ваш так называемый динарий кесарю? Я не уверена, что ваша сутана произведет достаточно внушительное впечатление, чтобы охранить вас от его гнева. Эта, так сказать, благотворительность со стороны его бывших крестьян? Как нищему?..

– Не надо искажать ни мою мысль, ни тем более желания моей паствы, сударыня! Эти деньги предназначались бы не ему, а святому Христофору, – простонал готовый расплакаться аббат.

– Часовня всегда считалась замковой. Она принадлежит Лозаргам…

– Дом господен принадлежит лишь господу!.. Наши души переполнила столь сильная надежда в ту ночь, когда снова зазвонил «колокол заблудших»!

– Колокол? Вы слышали, как звонил колокол?

– Так же отчетливо, как сейчас слышу вас, сударыня!

– Вам приснилось! Это невозможно!

– Я тоже слышала его, – вступила в разговор Гортензия. – А со мной Годивелла и все, кто был в замке и на ферме. Это было вечером того дня, когда дядя отправился к вам!.. Не теряйте надежды, господин кюре. Обещаю вам похлопотать перед дядей и сделать все, чтобы часовня возродилась…

– Мы поговорим об этом позже. Пойдемте, мы уже опаздываем!.. – оборвала ее мадемуазель де Комбер, пришедшая в сильное волнение.

Почти не оставив Гортензии времени попрощаться с аббатом Кейролем и обмакнуть пальцы в чашу со святой водой, она увлекла ее на воздух. Но они не успели дойти до саней. Маленькая, одетая в черное пожилая женщина, сидевшая на скамье у церковного порога, встала у них на пути; по щекам ее струились слезы, а дрожащие руки легли на локоть Гортензии.

– Ой, моя маленькая госпожа! – залепетала она, смеясь и плача одновременно. – Маленькая моя госпожа Виктория! Так это правда, что вы вернулись? Ох, господь так добр, что позволил мне еще раз увидеть вас…

Она цеплялась за руку девушки, как тот, кто, моля о прощении или божественной милости, впивался руками в статую святого. Растроганная ее слезами, Гортензия хотела было заговорить с женщиной, чье лицо почему-то показалось ей смутно знакомым. Но Дофина уже вмешалась, пытаясь разъединить их:

– Это не мадемуазель Виктория, добрая женщина, это ее дочь. Вас обмануло сходство…

– Нет, это Виктория… малышка Виктория. Ах, как я ее любила! И она меня.

Женщина не желала выпускать свою добычу, а Гортензия не осмеливалась спросить, кто она такая. Но подоспел слезший с козел Жером, он обхватил женщину в черном и без особых церемоний оторвал ее от Гортензии…

– Ну же, матушка! Довольно, будет! Оставьте молодую госпожу в покое! Вам же говорят, что это не ваша куколка-малютка!

Эти слова, словно бурав, впились в ее мозг. Девушка стремительно бросилась вперед, заставив кучера выпустить свою жертву:

– Оставьте ее!

– Да что вы, госпожа, эта женщина к вам пристает. Она ж полусумасшедшая и прилипчива, будто смола…

– Пусть вас это не беспокоит! Что вы только что сказали? Это та самая женщина, что была кормилицей моей матери?

– Да, – произнес голос, который Гортензия уже научилась распознавать. – Это Сиголена, которая кормила вашу матушку своим молоком.

Жан, Князь Ночи, возник за спиной женщины, охраняя ее всей громадой своего роста и вдобавок обхватив рукой за плечи. Его фигуру облекал большой широкий пастушеский плащ. Одним лишь фактом своего присутствия он сделал как бы ниже ростом всех, участвовавших в этой сцене. Но Гортензия даже не обратила на это внимания. Она видела лишь странную, почти скульптурную группу: здоровенный детина, само воплощение силы, и хрупкая, плачущая женщина, уткнувшаяся лицом в грудь волчьего пастыря…

– Это сестра Годивеллы, не правда ли?

– У Годивеллы давно уже нет сестры… ровно с того дня, как маркиз де Лозарг запретил ей иметь таковую. Перед вами Сиголена покинутая…

– Но почему? Потому что она сохранила память о моей матери?

– Нет. Потому что стала матерью мне, когда моя собственная умерла. Она не позволила, чтобы меня бросили на произвол судьбы, голода, холода, волков, которые тогда еще со мной не спознались, или бродяг. Тут маркиз ее и выгнал… Что до тебя, Жером, учти: еще раз осмелишься поднять на нее руку, как только что, – смотри, не суйся в лес затемно и избегай чащи. У тебя мясо дурное… Но волки не привередливы!