– Он не платит ни за то, ни за другое. Счастье проводить годы в Лозарге и отведывать блюда, изготовленные Годивеллой, представляется ему вполне достойной платой.

– А господин Гарлан согласен на это?

– Совершенно, и притом изначально. Гарлан – часть наследства, оставленного старым маркизом. Более двадцати лет назад, в самом начале века – не просите вспомнить точную дату, у меня на них вовсе нет памяти, – так вот, именно тогда старый маркиз во время облавы на волков под Ориаком нашел его, полумертвого от холода и голода. Думаю, он так и не смог узнать, откуда, собственно, явился этот оригинал, однако его имя позабавило старика… да и горб тоже.

– Горб?.. Он был таким бессердечным?

– Не более других. Но разве имя «Гарлан» вам ни о чем не говорит?

– Ни о чем. А должно?

– Увы, – вздохнула мадемуазель де Комбер. – Сразу видно, что очаровательная Виктория немного рассказывала вам об истории вашего семейства. А что касается Годивеллы, ей просто недостало времени познакомить вас с этим курьезом, иначе вы бы уже все знали. Ну так вот, дорогая моя, когда шла Столетняя война и к англичанам отошла часть Оверни, Лозарг по малолетству своего сеньора попал в руки некоему рыцарю с большой дороги, хромому, горбатому и злому как черт. Он овладел замком, воспользовавшись предательством одного из слуг. Этот бандит распоряжался здесь четыре или пять лет, между тем как тогдашний юный Фульк приобретал крепкие мышцы и ловкость во владении мечом. Юноша поклялся уничтожить негодяя, который убил его мать и принудил его самого к бегству. Но не смог осуществить свое намерение: в один прекрасный день Бернар де Гарлаан исчез, и никто не смог сказать, куда он делся.

– Бернар де Гарлаан? Именно так?

– В том-то и дело! Нашего зовут Эжен, и он пишет свое родовое имя с одним «а», однако покойный маркиз нашел сходство весьма забавным. Но главное, его увлекла мысль привезти нового Гарлана в замок…

– И это после того, как тот, другой, оставил по себе такую память? Он не опасался пробудить…

– Что? Старый призрак? Этот субъект, по крайней мере, вполне безвреден. Что до маркиза… Он был весьма скептически настроенным старцем, усердным читателем господина де Вольтера и не верил ни в бога, ни в черта.

– Боюсь, что дядя во всем на него похож, – вздохнула Гортензия. – Он не посещает церковь. И слышать об этом не желает.

– Ах, знаю, знаю! Однако не думайте, что он – какой-нибудь атеист. Просто после трагической гибели вашей тетушки он насмерть разругался с аббатом Кейролем, бывшим кюре этой деревушки, отправлявшим службу и в замке. В чем причина ссоры, понятия не имею. Когда человек настолько тщеславен, гроза может разразиться из-за любого пустяка. Отсюда его упрямый отказ ходить в церковь и то, как он поступил с часовней. Но все же, – сказала она, и улыбка, на краткий миг покинувшая ее лицо, вновь засияла на нем, – я не оставляю надежды однажды склонить-таки его к мировой. Я ведь его знаю не первый год!

– Ох, я была бы счастлива несказанно! – вскричала Гортензия с искренним жаром. – Но до этого пока далеко, а я бы так хотела пойти завтра к мессе!

– И правда. Вы еще только оправляете перышки после монастыря, и месса для вас – большое дело. Нас же в горах она занимает меньше, особенно зимой, когда из-за снега трудно добраться до церковного порога. Однако, коль скоро при мне мои сани, мы отправимся вместе…

От радости Гортензия бросилась ей на шею, и обе женщины горячо обнялись.

– Воистину, – произнесла Дофина, которую позабавила порывистость Гортензии, – вам нетрудно доставить удовольствие! Но теперь идите спать. А я прикажу, чтобы все было готово к восьми часам.

Дверь в комнату мадемуазель Комбер находилась у самой лестницы. Выходя от нее, улыбающаяся Гортензия чуть не налетела на Годивеллу, которая с полным блюдом спускалась с третьего этажа.

– Как мой кузен, ему лучше? – спросила Гортензия, показывая на тарелки с едой, к которой едва притронулись. Годивелла пожала плечами.

– Ему не хуже. Но заставить его откушать чертовски трудно. А как набраться сил, если не есть?

– Должно быть, он скучает там в одиночестве! Могу я его посетить?

– Нет, еще рано. Он не желает никого видеть… Но вы-то сегодня выглядите веселой, с чего бы это?

– Просто мадемуазель де Комбер согласилась повезти меня завтра поутру к мессе. Ах, Годивелла, мне кажется, вы ее плохо знаете. Это чудесная женщина! Такая добрая, все понимающая!..

Маленькие черные глазки старухи изумленно округлились, и она уставилась на девушку с выражением, похожим на негодование. Она уже открыла было рот, чтобы выказать свое возмущение, но внезапно переменила намерение и лишь пожала с досадой плечами. Этот жест показался Гортензии более обидным, нежели долгая язвительная речь.

– Желаю вам спокойной ночи, мадемуазель Гортензия, – прошамкала Годивелла, сделала несколько шагов вниз по лестнице и исчезла за ее поворотом. В свою очередь пожав плечами, но тем не менее почувствовав, что радость ее несколько потускнела, девушка пересекла коридор и скрылась в собственной комнате, успокоив себя мыслью, что надо смириться с упрямством старухи, поскольку оно – привилегия ее почтенного возраста. Тем более что неприязнь кормилицы, столь привязанной к своему бывшему питомцу, в немалой степени замешена на ревности…

Назавтра, когда под рассеянными лучами бледного солнца сани мягко, с легким скрипом и без малейшей тряски скользили по нетронутому снежному покрову, Гортензия и вовсе забыла как о самой кормилице, так и о ее предубеждениях. Там вверху, на холме, сельский колокол созывал верующих на святую молитву, и его чистый звон отдавался радостно в свежем, неподвижном воздухе зимнего утра. Нежась в тепле под меховой полостью, благоухавшей розовым маслом, Гортензия с наслаждением впитывала морозный воздух, от которого раскраснелись щеки и нос.

Подобно большинству селений, разбросанных по землям Канталя, как ранее называли Овернь, Лозарг без романской церквушки и общинной пекарни, возведенных по краям маленькой ярмарочной площади, мог бы претендовать только на то, чтобы зваться деревней: здесь стояло лишь несколько длинных домов, объединявших под одной двускатной крышей, покрытой соломой или слюдой, человеческое жилье, хлев, сеновал и сарай. Самым большим – и самым шумным – был трактир, где люди любили собираться вместе по окончании дневных трудов. Но если центр деревни теснился на пятачке, ее окраины простирались довольно далеко, благодаря прилегавшим к ней одиноким фермам и хуторам. До революции, как не без многочисленных горестных вздохов объяснила Гортензии ее спутница, местные сеньоры, владевшие всеми этими землями, были известны если не богатством, то по меньшей мере хорошим достатком, воспоминания о котором, отдаляясь и превращаясь в предание, делали маркиза день ото дня все более сумрачным.

– Между тем Лозарги вовсе не эмигрировали, и им здесь не причинили никакого зла. Но люди остаются людьми, и от мысли, что они отныне – полновластные хозяева своих клочков земли, не так легко отказаться. От большого фамильного домена остались только замок и ферма, где ведет хозяйство Шапиу. То же и в Комбере: я владею лишь замком своих предков и соседней с ним фермой…

– Вашего фермера зовут Франсуа, не так ли? Это он приезжал за дядей в то утро?

– Вы обратили на него внимание? – с удивлением спросила Дофина. – Обычно этих людей не замечают!

– Ах… это потому, что он посмотрел на меня и поздоровался так… ну да, как будто он меня знает.

Мадемуазель де Комбер рассмеялась.

– Скажем, он вас «признал». Вам, Гортензия, пора бы привыкнуть к удивлению тех, кто встречает вас здесь впервые. Вплоть до цвета глаз вы – точная копия вашей матушки…

– А ваш фермер ее знал?

– Еще бы! Ее знала вся округа. И все ею гордились. Мне не хотелось бы, чтобы это выглядело косвенным комплиментом… но она была действительно обворожительна, и полагаю, что все здешние молодые люди были в нее влюблены. А теперь приготовьтесь выдержать еще множество любопытных взглядов, дорогая. Мы подъезжаем.

Действительно, сани остановились перед церковью, в последний раз огласившей небеса колокольным перезвоном. Было очевидно, что прибывшие произвели очень сильное впечатление на прихожан. Не понимая местного диалекта, Гортензия могла разобрать лишь имя Лозаргов, но оно произносилось с таким изумлением, что и без слов было ясно, как отнеслись жители к ее появлению здесь.

Тотчас вокруг упряжки сгрудилась кучка людей. То были мужчины в длинных черных блузах, надетых поверх шерстяных одежд, хранящих благородный, первозданно отглаженный вид, и нахлобученных на брови больших черных шляпах и женщины в платьях с передниками и платках, по большей части черного цвета (яркие передники и шали были только на молодых), с лицами, обрамленными белоснежными воскресными головными уборами из кружев или тонкого полотна, смотря по достатку тех, кто их носил. Все эти люди, особенно пожилые, пялились на Гортензию с восхищенным удивлением, к которому, как ее уже предупреждали, ей следовало быть готовой.

Опираясь на уверенную руку Дофины, она поднялась в церковь и направилась вдоль главного нефа. Там уже толпился народ, так что ее появление на пороге, как и приезд в деревню снова не прошли незамеченными. И здесь головы оборачивались в ее сторону, затем склонялись друг к другу, раздавался легкий ропот.

Эти взгляды и шепот стесняли девушку, желавшую скромно и незаметно занять место на одной из оставшихся свободными скамей. Но ее спутница глядела на вещи совершенно иначе. Она направилась прямиком к скамье для знатных прихожан, где, впрочем, уже сидели две пожилые женщины, чьи богатые наряды выдавали в них зажиточных крестьянок. Ледяным взглядом сверху вниз мадемуазель де Комбер окинула незваных дам:

– Освободите место, мадам Видаль! Место для мадемуазель де Лозарг!

Присутствующие затаили дыхание: воцарилась мертвая тишина, несмотря на то что в это время священник в полном облачении выступил из ризницы. Собравшиеся вокруг фисгармонии хористы напрочь позабыли грянуть «Veni, Creator…»[4]. Гортензия не знала, куда ей деться, и начала сожалеть, что так настаивала на посещении мессы. Все это продолжалось лишь мгновение, но ей показалось, будто прошла вечность. Прямая, величественная Дофина де Комбер ждала, впившись взглядом в обеих женщин, не осмеливавшихся поднять на нее глаза. Одна за другой они встали и покинули скамью, на деревянной спинке которой, как оказалось, был вырезан герб Лозаргов.