– Проводите нас к столу, Годивелла! Мы голодны…

Говорил ли он от имени всех или только от своего собственного? Почтительное «мы» в отношении собственной особы было в его обычае. Годивелла, только что вытащившая «пикан» из печи, вытерла руки о фартук и, расставив ноги, уперев кулаки в бока, вопросила своего постаревшего выкормыша:

– Вы и вправду желаете есть в большой зале? Вы же помрете от холода!

– Но огонь там разведен, насколько я полагаю?

– Я всегда исполняю ваши приказания, но почему бы вам не остаться здесь, как обычно?

– До сих пор тут были одни мужчины, и это не имело значения. Но теперь, когда среди нас дама, речи не может быть, чтобы ей предложили трапезу на кухне бок о бок с прислугой. Пока маркиза была жива, мы всегда обедали в большой зале. Итак, племянница, мы моем руки и следуем в залу!

Фульк де Лозарг предложил руку своей племяннице, и вслед за юным лакеем, торопливо облачившимся для этой оказии в подобие красной поношенной ливреи и взявшим факел, они вошли в большую залу, где каждый занял отведенное ему место: маркиз на своем средневековом возвышении, а библиотекарь и девушка близ него, друг против друга. Не слишком удивившись, но опечалившись, Гортензия убедилась, что молитва перед трапезой не является частью домашней традиции. А посему она ограничилась тем, что быстро осенила себя крестом, тогда как Пьерроне, укрепив в пазу свой факел, отправился за блюдом с «пунти», каковое вместе с несколькими ломтями просоленного окорока, глубокой тарелкой картошки, жаренной на свином жиру, и «пиканом» составили завтрак.

Убранство стола отличалось одновременно старинной изысканностью и бедностью. Конечно, скатерть красивого тонкого полотна лоснилась от крахмала, но столовая посуда оказалась из толстого фаянса, а приборы – из грубого олова, равно как и старинные стопки, а также древний подсвечник. Такой стол был уместен у зажиточного крестьянина, а не сеньора. Однако и на этот раз хозяин Лозарга, казалось, читавший мысли девушки, решился высказать их вслух.

– Вы не видите здесь большой разницы с монастырем? – произнес он, подняв в воздух вилку. – Вот уже порядочно времени, как мы довольствуемся оловянной посудой. Так давно, что ваша матушка не знала другой, пока не… покинула нас. Вам тоже придется пользоваться ею, следуя ее примеру.

– Меня никогда не учили хулить стол, за которым мне уделили место, – мягко ответила Гортензия. – А кроме того, если приборы и скромны, то, что в них подают, отменно. Не помню, чтобы когда-нибудь ела что-либо настолько вкусное…

Действительно, окорок был восхитительного розового цвета, нежен и прекрасно сочетался с ароматными травами, благоухавшими в «пунти». Гортензия явственно наслаждалась едой, и искренность ее комплимента не могла вызвать сомнение. Она заставила маркиза улыбнуться.

– Вы правы. Старушка Годивелла – знатная повариха, лучше ее не отыщешь на десять лье в округе. Ко всему прочему, ее у меня переманивают, и, если бы я только захотел, ее бы здесь уже завтра не было.

– Вы имеете в виду, что ей предлагают вас покинуть?

– Ну да! У нынешних буржуа много денег. Их претензии увеличиваются вместе с барышом. Однажды мне даже показалось, будто дела идут так плохо, что мне придется ее продать нотариусу из Сен-Флура.

При этих словах Гортензия едва не подавилась сливой; ей показалось, что она задохнется.

– Ее… продать? – наконец смогла она выговорить. – Разве рабство еще существует в Лозарге?..

От внезапного приступа ярости кровь бросилась в лицо маркизу.

– Рабство? Вот слова, напоминающие мне буйные разглагольствования девяносто третьего года! Разве вас учили читать по речам времен революции?

– Я вышла из монастыря Святого Сердца Иисусова, сударь! Там учат читать по евангельским текстам, которые, насколько мне известно, написаны не в тысяча семьсот девяносто третьем году! Так вот, именно в них безоговорочно осуждается рабство. Какое иное слово можно употребить, когда речь идет о продаже старой служительницы, вдобавок собственной кормилицы?

– Наши люди принадлежат Лозаргу! Если отсюда берут одного из них, справедливо, чтобы Лозаргу возмещали убыток! И вдобавок этот спор не имеет смысла. Кончайте ваш завтрак и занимайтесь тем, что вас касается!

Не доев, он встал и большими шагами вышел из зала, приказав Годивелле принести ему кофе в комнату. Гортензия осталась наедине с библиотекарем, который вел себя так, будто и не слышал их спора. Он был слишком занят поглощением своей порции, ибо «пикан» слыл его любимым блюдом. Выходка маркиза лишь на мгновение прервала это блаженное занятие. Челюсти замерли, он взглянул на Гортензию поверх очков, съехавших на кончик носа, робко улыбнулся, обнажив частокол зубов, достойных хищного зверя: не слишком белых, но крепких и способных перемалывать гальку в песок.

– Господин маркиз нынче не в духе, – приободрил он ее. – Обычно это длится недолго. Просто придется привыкнуть. Однако прошу меня великодушно извинить, – продолжал он, внимательно исследовав взглядом то, что осталось от пирога, – если… я удалюсь навестить моего ученика…

Он коротко откланялся и вышел, все так же забавно ступая: с чрезвычайной осторожностью, придававшей ему сходство с какой-то голенастой птицей. Оставшись одна, Гортензия попыталась доесть десерт, но у нее пропал аппетит. Отношения с дядей по мере их развития оказывались все более и более непростыми, можно было опасаться, что и в дальнейшем дела пойдут далеко не блестяще.

Она поднялась, подошла к окну, переплет которого вычерчивал черный крест на сером фоне неба. Теперь снег покрывал всю округу, под ним тонули дороги, он нависал с крыши часовни.

Тут вошла Годивелла посмотреть, что происходит, и прервала течение ее мыслей. Это было кстати, ибо снег в душе готов был расплавиться и стать дождем слез.

– Вот вы снова совсем одни, мадемуазель Гортензия? Желаете глоток кофе?

– Вообще-то я пила его нечасто.

– Тогда тем более. Я принесу чашечку, вам сразу станет лучше.

Говоря это, она быстрыми, ловкими движениями убрала со стола. Гортензия внезапно заметила:

– Боюсь, что господин Гарлан оставил не слишком много пирога для моего кузена. Сладости приятны, а когда болеешь…

– Болеешь? – не подумав, откликнулась Годивелла. Но быстро сообразила и попыталась исправить положение: – Ох… Ну да, он сегодня не в аппетите…

– Он не голоден… или его нет? Это ведь его ищут, не так ли? Это его я видела сегодня утром, когда он убегал?

Руки Годивеллы застыли над блюдом, на которое она ставила грязную посуду, но все же один стаканчик упал и зазвенел, как колокол. Она подняла на Гортензию взгляд, полный страха и тревоги.

– Вы видели?..

– Молодого человека, одетого, как крестьянин, который бежал из замка, прячась за камнями и деревьями. Этот бледный юноша казался очень напуганным.

Повисло напряжение. Годивелла внезапно сникла и даже как будто постарела. Гортензии почудилось, что по морщинистой щеке скатилась слеза.

– Бедное дитя! – вздохнула она. – Будем надеяться, что господь милосердный вернет его нам… Он похож на свою несчастную матушку: у него головка не в порядке.

– Это если собаки оставят от нее хоть что-нибудь! Я слышала, как маркиз приказал, чтобы фермер пустил своих псов по его следу.

Несмотря на снедающую ее тревогу, Годивелла на какое-то мгновение замерла, совершенно ошарашенно глядя в одну точку, а затем расхохоталась.

– Неужто вы думаете, что они причинят ему какой-нибудь вред? Зверюги Шапиу знают господина Этьена с рождения. Когда они были еще щенками, он часто играл с ними. Если они найдут его, то подадут голос, вот и все!

Про себя Гортензия обозвала себя дурой. Решительно, с того дня, как умерли родители, она все видит только в черном цвете. Вероятно, ей стоит немного усмирить не в меру разыгравшееся воображение. Но страх в глазах беглеца ей ведь не приснился. Да к тому ж для чего бежать из родительского дома, где есть кто-то, кто так беспокоится о нем?

– Почему же он ушел? – спросила она.

Годивелла пожала плечами.

– Точно не знаю… Но думаю, что это из-за вас…

– Из-за меня? Но почему?

– Да поди узнай! Ясно лишь одно: как только ему сообщили о вашем приезде сюда, он стал еще более странным, чем раньше. Я знаю, что у него было объяснение с отцом, но мне невдомек, о чем они толковали, стены здесь толстые. Но только после этого разговора Гарлан получил приказ не спускать с него глаз ни днем ни ночью и оставлять открытой дверь из своей комнаты в комнату мальчика…

В прихожей раздался звук шагов. Шаги были властными и, без сомнения, возвещали о приближении самого маркиза. Годивелла второпях подхватила блюдо и засеменила к двери со словами:

– Так я вам тотчас несу кофе…

Отсюда Гортензия заключила, что служанка не пожелала, чтобы хозяин был третьим в их откровенном разговоре. Плотнее закутавшись в шаль, девушка села у камина и подняла глаза на графиню Алиэтту, которая все так же протягивала кубок своему сеньору и повелителю, не глядя на него. Может, это иллюзия, но Гортензия улавливала какое-то сходство со своей матерью, с ней самой. Вероятно, все дело было в белокурых волосах, юной хрупкости фигуры и чуть застенчивой улыбке. Побаивалась ли она этого пожилого человека, годившегося ей в отцы? Ведь, как сказал маркиз, во цвете лет она оплакивала кончину мужа под черным монашеским покрывалом. Покорность и послушание, вероятно, были первейшими добродетелями дам из рода Лозаргов. На каждую из тех, что осмелилась полюбить и сделать свой выбор, пришлось столько других, весь век терпевших супруга, данного им отцовской волей!

За много веков лишь две избрали бунт: Франсуаза Элизабет, бежавшая из семейного гнезда аж в самую Америку, и Виктория, покинувшая замок в ожидании любви, но также и ради состояния, блистательной светской жизни, о которой, вероятно, мечтала все детство. А Фульк де Лозарг, похоже, вовсе не был расположен простить измену, о которой не забывал. Должна ли теперь дочь беглянки расплачиваться за грех матери? Осуждена ли она провести всю жизнь в полуразрушенном замке, лелея свои мечты за неимением детей под заунывный шелест зимних ветров, овевающих старые башни? При взгляде из этого далека юридический совет, о котором позаботился ее предусмотрительный отец, чтобы управлять ее состоянием и обеспечить ее будущее, как это ни парадоксально, представлялся смешным и жалким в своих притязаниях. Хотя и пребывая в нищите, маркиз де Лозарг не терпел никакого урона в своих правах на нее, освященных королевским приказом; а всем было известно, что Карл X страстно желал восстановления абсолютной власти в своих владениях и ради этого извлек из небытия даже старинный величественный обряд миропомазания.