Папа не любил обниматься. Я же старалась не принимать это близко к сердцу. Тактильные проявления чувств он позволял себе только с мамой. Я часто видела, как они медленно танцевали на кухне, пока мама напевала старую народную песню, или как он рассеянно тер ее пятки за просмотром фильма с Норой Эфрон. А с большинством людей он максимум пожимал руки. Со мной он хотя бы обнимался, но всегда чувствовалась некая неловкость.

– Где мама? – спросила я после того, как папа неохотно обнял меня. С каждым моим приездом в его волосах виднелось больше соли, чем перца, оливковая кожа покрывалась морщинами, а голубые глаза становились тусклее. Мне хотелось схватить его за руку и попросить, чтобы он перестал стареть.

– Она рано легла спать. Сказала, что увидится с тобой утром.

Мама никогда не теряла возможности встретить меня в аэропорту. Она бойко пробивалась сквозь толпу водителей лимузинов, между большими семейками, где носились дети, их родители и родители их родителей, занимающие зал выдачи багажа. Так что первым, что я видела, было всегда именно ее лицо.

– Как она?

Папа взял мой чемодан и побрел в сторону выхода.

– Ты же знаешь маму. Она старается быть сильной, но ей тяжело. Тяжелее, чем она ожидала.

Воздух снаружи оказался жутко едким от выхлопных газов и сигаретного дыма. Многочисленные автомобили в упор подбирались друг к другу, стараясь выехать из, казалось, не движущейся пробки. И только пальмы вдалеке напоминали, что мы все-таки в Лос-Анджелесе, а не в заброшенном аэропорту какой-то развивающейся страны.

Мы выехали со стоянки и направились к дорожной развязке.

– Как в этом году с цитатой Стэнтона?

Каждый учебный год я заканчивала темой про смерть Линкольна. Вскоре после смерти президента его друг и военный министр, Эдвин Стэнтон, почтил память почившего, сказав: «Теперь он принадлежит годам».

Или же он сказал: «Теперь он принадлежит богам»?

Этот вопрос я всегда задавала своим ученикам. Врач Линкольна решил, что Стэнтон сказал «годам», а вот секретарь-референт услышал «богам». Теперь все гадали: суждено Линкольну, согласно Стэнтону, стать частью истории или загробного мира? Ученикам предлагалось высказать свое мнение по поводу обоих вариантов, таким образом дискутируя, что же на самом деле пробормотал Стэнтон. В конечном счете вопрос ведь действительно неоднозначен.

– Слова Стэнтона остаются загадкой, – ответила я.

«Мы должны пропускать через себя опыт исторических событий, – говорила я своим ребятам. – Только тогда мы определимся, как именно толковать наше прошлое и что для нас важно сегодня».

– Мне кажется, многие уловили смысл. По крайней мере, я на это надеюсь.

– Ты делаешь все возможное. А заботиться о прошлом или же нет – это уже им самим решать.

Папа резко затормозил, когда нас внезапно подрезал автобус-шаттл.

– Помнишь, как Билли однажды пришел к нам ночью?

– Конечно. – Его внимание было сосредоточено на автобусе, пытающемся втиснуться в небольшое пространство между двумя машинами.

– Мама вроде бы мне говорила… но я забыла, почему они тогда поссорились.

– Понятия не имею. – Папа просигналил внедорожнику, появившемуся перед нами. – Давай быстрее!

– То есть ты не знаешь, что тогда случилось?

– Я знаю только, что Билли пришел пьяный и сказал маме, что не хочет больше с ней разговаривать. – Он ловко объехал пробку, и мы выбрались на бульвар Сепульведа, где движение рассеялось. – А потом он купил тебе эту дурацкую собаку.

– Но Билли не был пьяным. – Я вспомнила его вспыхнувшее лицо и стеклянный взгляд. – Или все-таки был?

Папа свернул на Оушен-Парк. Чем ближе мы подъезжали к океану, тем более прохладным и соленым становился воздух. Я опустила окно и вдохнула полной грудью. Каждый раз, когда я приезжала в Лос-Анджелес, я воспринимала этот город, как дом моих родителей, а себя чувствовала скорее гостем, чем местным. Я не могла признаться в этом маме. Она все ждала, что я, как и она когда-то, вернусь обратно в Южную Калифорнию, но мне даже думать об этом не хотелось. Я не собиралась вести уроки о кинозвездах и музыкантах. Режиссерах. Работниках телевидения. Не собиралась преподавать историю США в штате, который стал частью союза только после компромисса 1850 года. В глубине души я не являлась калифорнийкой, анджелино, как называли жителей Лос-Анджелеса. От тоски по родине остался только запах океана.

– Слушай, – сказал папа на светофоре, – не хочу рушить твои воспоминания о Билли, но имелись в нем стороны, которые ты не видела в силу возраста.

– Что еще за «стороны»?

– Не важно. Не стоило мне этого говорить.

– Нет уж, продолжай. Какие стороны?

Папа съехал с бульвара Оушен-Парк на нашу улицу. Я разглядывала знакомые виды нашего тихого квартала, узнавая цвет каждого дома, пусть в тусклом, вечернем свете все они казались темно-серыми. По правде говоря, в Лос-Анджелесе никогда не темнело, даже посреди ночи не бывало кромешной тьмы.

– Понимаю, что в связи со смертью Билли у тебя много вопросов. Просто мне не очень удобно говорить от лица твоей мамы.

– Я и не прошу говорить от ее лица.

– Это ее прошлое.

– Это наше прошлое.

Под колесами машины похрустывали камни, когда мы подъезжали к дому. В окнах не горел свет, лишь мигал старый фонарь на крыльце, вокруг которого собрался рой мошек.

– Мама сама решит, что стоит тебе рассказывать.

Выпрыгнув из машины, он подошел к багажнику и достал чемодан. Я наблюдала за ним в зеркало заднего вида, но вскоре крышка багажника закрыла мне обзор. За секунду до этого на его лице проскользнула странная эмоция, которую прежде я у отца никогда не видела: кажется, он чего-то испугался.

Глава 4

На следующее утро, спустившись за кофе, я увидела, что мама давно проснулась и уже вовсю хозяйничает на кухне. Кексы с черникой остывали на стойке, отделяющей кухню от гостиной и столовой. Холодильник ломился от моей любимой еды. Взбитые сливки с клубникой, болонская колбаса, шоколадное молоко – все вкусности, к которым я не притрагивалась уже много лет.

– А где остальные двадцать гостей?

– Миранда!

Мама скинула прихватки и бросилась ко мне. На часах было только семь утра, но мама уже надела темные брюки и коралловую блузку, завила волосы и нанесла макияж с коричневыми тенями.

– Мам, мне так жаль.

Мама являлась полной противоположностью папы по части объятий. Она всегда обнимала меня так, будто не собиралась никогда отпускать.

– Я в порядке, – ответила она, словно убеждая в этом саму себя.

– Я могу что-нибудь сделать?

Она указала на стул:

– Садись.

Мама, будто официантка, подала мне кекс и чашку кофе, а сама села напротив, наблюдая, как я разламываю его надвое. Из серединки кекса поднимался пар.

– Как хорошо, что ты дома.

Она протянула руку, чтобы поправить спутанный завиток на моем лбу.

– Так и не надумала пойти сегодня со мной на похороны? – ненароком спросила я, медленно отламывая кусочки кекса. – Закроешь гештальт.

– Я закрыла его много лет назад. – Она поднялась из-за стола и подошла к раковине, чтобы помыть противень.

Закончив с едой, я поставила пустую тарелку в мойку и встала рядом с мамой, почти вплотную, как ей нравилось.

– Я переживаю, что потом ты пожалеешь, если не пойдешь.

Она посмотрела на меня и прокатилась своей холодной, мокрой рукой по моей щеке.

– И откуда у меня такая замечательная дочка? – На мгновение ее губ коснулась улыбка, но затем она вновь повернулась к грязной посуде. – Правда, солнышко, я в порядке.

* * *

Форест-Лаун находился в получасе езды от дома моих родителей, и я на всякий случай вышла за сорок пять минут до начала. Мама с папой одолжили мне свою машину и сейчас махали мне на прощание с подъездной дорожки.

Я опустила окно перед тем, как завести двигатель.

– Вас точно никакими уловками не заманить со мной?

– Миранда, езжай, – слишком настойчиво отрезал папа.

– Увидимся, когда вернешься, – добавила мама.

Отъехав от дома, я вновь взглянула на маму, надеясь увидеть на ее лице хотя бы какой-то намек, какое-то доказательство, что ей больно, несмотря на слой косметики, нанесенный утром, дабы специально сбить нас с папой с толку. Однако мама лишь помахала мне рукой, будто я собиралась на выпускной, а не на похороны ее единственного брата.

Кованые, железные ворота кладбища Форест-Лаун напомнили мне Восточное побережье – так там выглядели ворота гольф-клубов премиум-класса. Я опоздала, хоть и выехала заранее. Точнее, опоздала на двадцать две минуты, что было паршиво даже по меркам Лос-Анджелеса, где из-за вечных пробок все мероприятия начинались на десять минут позже, чем предполагалось.

– Где похороны Силвера? – спросила я охранника, и тот указал на проезд, ведущий к холму в дальнем углу кладбища, в противоположной стороне от громких имен, которыми пестрили более заметные надгробия.

У разрытой могилы стояло около сорока человек. Эти люди оказались куда более молодыми, необычными и стильными, чем я предполагала. В темных джинсах и футболках или в узких трикотажных платьях. Я поправила воротник своего черного платья длиной до колена, внезапно осознав, насколько консервативно я выглядела. Ходячее олицетворение Восточного побережья.

Спрятавшись позади ряда людей, выстроившихся вдоль могилы, я пыталась найти хоть одно знакомое лицо, пусть даже и не предполагала, кого здесь можно встретить. Мои бабушки и дедушки умерли либо до моего рождения, либо когда я была слишком маленькой, чтобы запомнить их. Других братьев и сестер у мамы с Билли не было. Их дяди погибли на побережье Нормандии и в районе Тихого океана. Ни о каких двоюродных братьях, сестрах или прочих дальних родственниках я не слышала ни слова. Никаких близких друзей, которые стали бы частью семьи. И все-таки я вглядывалась в эти молодые лица, надеясь найти кого-нибудь знакомого, возможно, давнюю пассию Билли, о которой я забыла, или менеджера Ли, или какую-нибудь из тех красоток, что работали в кафе при «Книгах Просперо». Теперь им, наверное, уже за сорок. Среди присутствующих только несколько человек оказались старше меня: полноватая женщина лет шестидесяти в пластмассовых очках и жилистый мужчина с козлиной бородкой, в очках с бифокальными линзами. Из остальной толпы выделялся только человек в полосатом костюме, у которого, как и у меня, не имелось приглашения на похороны.