Что думала она? И думала ли что-нибудь вообще? Навряд ли. То же ощущение пустоты и легкости, давно забытое ощущение было у нее тогда. Мозг молчал. И сердце билось ровно. Кто-то велел пойти. Кто-то сильный и темный, с кем спорить бесполезно. И она пошла.
Она очнулась только у подъезда.
— Заперто, барыня, — говорит лихач, осклабясь. — Здесь, должно, в двенадцать запирают.
Она молчит, словно просыпаясь, что-то стараясь уяснить.
«Надо вернуться», — тихонько говорит кто-то слабый, жалкий, молящий. «Нет! Нет! Ни за что», — злобно и уверенно отвечает другой.
И опять все смолкает. Покорно склоняет она голову. Кто-то решил за нее. Своей воли нет. И есть ли она вообще?
Она выходит из экипажа и, заплатив деньги, идет по замерзшей обледенелой панели. Куда? Все равно. Тот, кто послал ее, укажет ей дорогу.
Вот она во дворе. Подобрав шлейф капота и меховое манто, она идет к подъезду. Вспоминается, как во сне, мрачный коридор черного хода, эти сени, где пахнет кошкой, скользкая лестница, таинственные переходы, стеклянные двери, грязные половики. В темноте она идет, нащупывая ступеньки. Лишь бы дверь наверху не была заперта.
Нет. Со скрипом подается она вовнутрь. Маня идет почти беззвучно, и только свист шелка выдает ее присутствие.
Она сворачивает вправо. Потом влево. Еще стеклянная дверь.
Она ни разу не спросила себя: «Туда ли я иду?» Могучий инстинкт безошибочно ведет ее по этой дороге, которую она бессознательно прошла один раз, которую она, казалось, никогда не нашла бы днем и при других условиях.
Вот он, этот поворот. Там стоял огромный ларь у зеркала. Это одно она запомнила почему-то. Коридор тускло освещен лампочкой. На ларе без подушки спит, свернувшись калачиком, босоногий малый в розовой рубашке. Пахнет потом и керосином. Слышен храп. У многих дверей смиренно стоят штиблеты.
Она поворачивает налево и видит в глубине окно.
Здесь, да, здесь стояла она три недели назад. Наконец.
Она останавливается, медленно снимает перчатку и стучит.
За дверью молчанье. Ни одна черта в лице ее не изменилась за этот бесконечный миг. Она ждет. Она знала, что будет так.
Кто-то за дверью двинул стулом. И замер, как бы удивленно прислушиваясь.
Маня стучит опять тихонько, но настойчиво, как власть имеющая. Как та, пред которой должны распахнуться все двери.
Твердые шаги звучат издали, от письменного стола.
Маня как бы видит сквозь стены этот рабочий стол, освещенный лампой, остывший стакан чаю, рукопись, испещренную мелким, твердым почерком. И даже ту разорванную последнюю букву, когда дрогнуло перо в его руке при ее стуке.
Так он работал? А, это ничего. Он не будет уже больше писать в эту ночь. Он прав. Из стен, куда входит Жизнь, улетает Мечта.
Ключ повернулся. Распахнулась дверь.
И дрогнуло лицо Мани.
Огромными глазами, полными бессознательной угрозы, глядит она в зрачки Гаральда.
И видит, явственно видит в его запавших глазах ту же темную, стихийную враждебность. Ту же ненависть и жажду победы.
Бенефис, несмотря на повышенные цены, собрал полный зал. Подношениям нет конца. Нильс поставил балет Самойлова, в котором дебютировал, потом несколько номеров с Marion, а под конец — с нею же — испанские и цыганские танцы.
Она приезжает только к десяти и по дороге встречает за кулисами Лихачева.
— Манечка, ну, как настроение? — тревожно спрашивает он.
Из-под воротника ротонды и синелевой бахромы капора на него падает горячий взгляд.
— О, Нильс… Я безумно счастлива. Бегу одеваться.
Ух, каким зноем повеяло от нее! Он даже вздрогнул. Этот голос, взгляд. Точно обожгла его эта женщина сейчас.
Marion танцует свои номера с таким подъемом и огнем, что самые равнодушные в театре не могут скрыть восторга. Все в ней ликует. Ее душа звучит. Ее тело поет. И так вдохновенно ее лицо и ее пламенные глаза, что публика устраивает ей овации не менее восторженные, чем бенефицианту, и исступленно требует повторения.
Подходит Гаральд и подает ей букет темно-красных роз. Маня, как потерянная, заметно бледная даже под гримом, не дав Гаральду закончить фразы, берет его за руку. Она идет с ним в уборную, пряча лицо в цветы.
Когда дверь уборной запирается, Маня, все такая же бледная и потерянная, подходит к столу, кладет на него букет, садится на кушетку и указывает Гаральду на кресло.
— Вы пришли, Гаральд. Я счастлива… Я не звала вас. Но… я все-таки ждала. Я говорила себе, что если теперь вы не захотите меня видеть на сцене…
Он молча берет ее руку и целует розовую ладонь. Лицо ее расцветает внезапно.
— О, Гаральд! Когда мне сказали, что вы здесь… И эти цветы, — она берет букет и целует его, — …Весь мир стал другим в моих глазах. Ты… вы, — быстро поправляется она, робея, как девочка, под его печальным взглядом, — …вы видели, как я плясала нынче? Это сделали вы. Я точно умирала и воскресла. Не думай… те, — опять поправляется она, — что я плясала для толпы. Нет! Для себя, для себя одной. А потом для вас. Мне надо было разрядить в пляске радость, нахлынувшую на меня. О, эта забытая радость! Я ждала ее так долго. Я так страдала без нее эти годы. Без нее нет жизни, Гаральд.
Ее взгляд зовет его. Он садится рядом и обнимает ее.
С легким криком она прячет голову на его груди.
Потом, схватив его за плечи и отстранившись, глядит ему в глаза с восторгом и ужасом.
— Гаральд, Гаральд! Скажи мне правду! Ты охладел ко мне? Ты разочаровался?
Он медленно качает головой. На губах его странная улыбка.
Но она поняла и вновь в порыве радости прижимается лицом к его груди.
Они молчат долго, даже забыв, где они; забыв, что сюда ежеминутно могут войти.
Она шепчет, очнувшись:
— О, как я боялась этой первой встречи, первого взгляда твоего, первых слов. Я была счастлива и несчастна. Как легко дышится сейчас. Дай воды! Боюсь разрыдаться. Ничего, это пройдет. Через неделю пойдет новый балет Самойлова. Еще два дня назад я думала на репетициях с ужасом о новой роли. Что буду я изображать? Жалкая марионетка с выжженной душой! Теперь я ничего не боюсь. О, как я буду играть! Точно ключи живой воды забили опять в моей душе. Улыбнись же мне. Отчего ты так печален? Ведь это ты вернул мне мою силу. «А ты убила мою», — грустно думает он.
Все эти дни душа Марка дремала, убаюканная юной любовью, упоенная целомудренной лаской смуглой девочки. Душа смирялась. Душа спала. И сны ее были безгрешны.
Под звуки скрипки Лии бледнела горечь и мрак отступал. И пряталась глубоко-глубоко на самом дне сердца ядовитая змея ревности. Это кроткий Давид играл на арфе. И плача слушал его мрачный Саул. [35]
Каждое утро, просыпаясь, он чувствовал смутно бледную радость. И открывая глаза, говорил себе: «Я любим. Еще не все позади. Я любим».
Каждый день, когда стрелка показывала два, он говорил себе: «Мы скоро встретимся. И я увижу ее глаза. Увижу в них ее грезу, которую я воплотил на земле».
И когда било три часа, кончалась действительность. И начиналась сказка. Он оставлял за собой прошлое. И без дум, без колебаний шел навстречу новому. Он выходил из дому, полный сил и радости. Бледной радости, да. Но разве он знал иную?
И вот глаза его встречались с таинственными темными глазами, и ожесточенное сердце смягчалось. Они шли в старый дом на Остоженке. Никто не мешал их встречам. Никто не нарушал их уединения. И глубокая тайна по-прежнему окутывала его жизнь.
Иногда в лунные ночи они гуляла Днем встречались обыкновенно на выставке или в пустынных залах Румянцевского музея, или в Третьяковской галерее. А чаще сидели вдвоем у огня, он в кресле, она у ног его, не замечая молчания, каждый со своим миром в душе.
Ложась спать, Штейнбах говорил себе: «Завтра мы встретимся опять».
Этих часов он ждал как отдыха.
Андрей входит в столовую.
— Марк Александрович, пожалуйте к телефону. С вами говорит барыня из Петербурга.
Штейнбах срывает салфетку и порывисто встает. Тревожно следят за ним темные глаза дяди.
— Вы ей скажете о Ниночке? — вслед ему кричит фрау Кеслер.
— Зачем? Ведь она поправилась теперь. К чему ее тревожить напрасно.
— Пора бы ей вернуться! — сердито говорит Агата.
— Скоро Рождество. И она вернется. Нарушать контракт она не должна. И я не понимаю причины вашей настойчивости.
«Слишком хорошо понимаешь», — думает фрау Кеслер, враждебно глядя ему вслед.
Своими глазами на днях она видела, как Штейнбах под руку с какой-то «девчонкой» выходил из Исторического музея. А сама фрау Кеслер ехала в трамвае мимо. Положим, тут ничего преступного нет. В музее выставка. Но одного мига было довольно, чтобы понять все. Девчонка прижималась к нему, такая маленькая, худенькая. И глядела на него, как глядят на звезды. А он шел, так нежно, внимательно склонясь над нею. А главное… Почему они с Маней врозь? Разве когда-нибудь они расставались? Штейнбах у телефона.
— …Марк это ты? — несется издалека.
— Здравствуй, Маня.
Его брови ломаются в болезненном изгибе. Веки горько прикрыты. Какой голос, тон! Так говорят только счастливые.
— Как живешь, Марк?
— Ты каждый день получаешь телеграммы.
— Но почему ты не говоришь по телефону?
— Ты тоже не говоришь. Миг молчанья.
— Я вернусь к Рождеству, если только меня не задержит чей-нибудь бенефис… Ты не рассердишься?
Он пожимает плечами, и рот его кривится.
— Как можешь ты так думать? Если тебе весело, тем лучше!
Он как бы видит ее перед собой в этот миг, обдумывающую верный ход.
— А ты разве не собираешься в Петербург?
«Вот, вот он, этот ход».
"Ключи счастья. Том 2" отзывы
Отзывы читателей о книге "Ключи счастья. Том 2". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Ключи счастья. Том 2" друзьям в соцсетях.