Она молча указывает ему место в кресле, напротив кушетки. Лицо ее в тени. Свет электрической лампы на высокой подставке смягчается палевым абажуром.

— Вы одна, Marion?

— Да, Гаральд. И я вас жду давно.

— А барон Штейнбах?

— Он все еще в Москве.

Гаральд вытягивает ноги и глядит на носки штиблет.

— Marion, я хочу задать вам один из трех вопросов, которые почему-то принято называть «нескромными». Вы выходите за него замуж?

Маня отвечает не сразу.

— Не знаю, что вам сказать, Гаральд. Я дала Марку слово в минуту отчаяния или усталости. Но сдержу ли я его? Слова не могут связать людей. Их связывает чувство.

— А скажите, вот этот эпизод в маскараде, вы его выяснили?

Кровь кидается ей в лицо.

— Почему вы меня об этом спрашиваете?

— Потому что отъезд барона совпал с нашим сближением.

— Что же вы хотите сказать? — спрашивает Маня, сдвигая брови.

— Из всех врагов самый опасный тот, кто великодушно уступает дорогу…

Она сощурившись смотрит в окно. Лицо ее опять темнеет.

Как она изменилась! Она страдает… Но ему не жаль ее. Нет! Зачем лицемерить с собой? Эта женщина не внушает ему нежности. Так страдают только сильные натуры, хищные и гордые, которые сожаления не ищут. Значит, он ошибся там, в маскараде? И верно было первое впечатление от ее портрета — инстинктивный страх перед стихийной силой, веющей от нее сейчас?

Она переходит комнату и бессознательно прислоняется спиной к кафелям печи, как будто ее знобит. И руки ее, которые она заложила за спиной, и пальцы, которыми она дотрагивается до печи, действительно совсем ледяные.

— Гаральд, — говорит она глубоким голосом, — в вашей коротенькой записке есть одна значительная фраза. Вы сказали, что у меня мужская душа. В этом много правды… Если б я была женственна, я завязала бы с вами заманчивую игру с прелюдией сближения, полную недомолвок, полутонов, с целой гаммой настроений. Я лгала бы и вам, и себе. Рисовалась бы своей загадочностью. Любовалась бы своей недоступностью. Если б вы холодно отвергли эту игру, я сумела бы утешиться флиртом с другим. Но я далека от этого пошлого кокетства. Я сознаюсь честно и смело: я люблю вас, Гаральд.

Она перехватывает его движение и поднимает руку, вся подавшись вперед.

— Дайте мне закончить! Знаю: в глазах толпы эти признания непристойны. Разве женщина не обречена ждать молча? Разве смеет она выбирать и бороться за счастье? Но вы, Гаральд, не толпа. Вы избранный из тысяч. Вы самый дерзкий и сильный. И я обращаюсь к вам, как к товарищу, как к равному. Поддержите меня! Я гибну. Все, чем я жила до встречи с вами, чего добивалась так страстно, — где оно? Я опять стою на перепутье. И ужас, ужас в моей душе. Ничего не вижу впереди… Только ваше лицо… Я знаю, я чувствую, что вы меня не любите. Вам даже непонятна страсть, охватившая меня. Где я найду слова, чтоб вы поняли этот ужас, обиду мою, страдания? Вот вы опустили голову и боитесь смотреть на меня. Гаральд, имейте мужество. Взгляните в мои глаза! Вы разве не видите, сколько в них отчаянья? Не то страшно, Гаральд, что страсть моя безответна. А то, что я, так верившая в себя, почти вырвавшаяся на свободу, опять очутилась в тюрьме. О, как я презираю себя! Я хотела смеяться над любовью. Она смеется надо мной.

Маня закрывает глаза. Скорбно изогнулись ее брови. Она вытягивает судорожно сцепленные руки, закидывает голову и стоит так. Воплощенное отчаяние.

Лицо Гаральда дрогнуло. Порыв этой женщины захватил и его. Ему жутко. «Не надо жалеть. Эта слабость погубит тебя», — говорит ему внутренний голос. Голос разума. Но он не может оторвать взгляда от этого скорбного лица. Он отвечает изменившимся голосом:

— Я хочу быть другом вашим. Marion! Вы верите мне?

Горькая усмешка дрожит в ее лице.

— Благодарю вас, Гаральд, за добрые намерения. Но я им быть не могу. Врагом вашим — скорее, да. Моя любовь порою так похожа на ненависть, что иногда я ловлю себя на мысли: «Пусть он умрет! И я вздохну свободно». Что вы так странно глядите на меня? Вас поражает моя правдивость? Женщины так не говорят. Они всегда торгуются и с любимым человеком, и с собственной совестью. Я презираю эти уловки и говорю прямо: я люблю вас, как мужчина любит девушку, холодную, недоступную, готовую отдаться другому. Люблю вас жестоко, хищно, эгоистично. Я безумно ревную вас, Гаральд. Я больна этим чувством…

— Это не любовь, Marion.

— Вы правы… Это страсть.

— Она скоро пройдет.

— Да, если только она не убьет меня. Но и жить так невозможно.

— Чего же вы хотите от меня? В ваших словах я опять слышу вызов. Ваши мольбы звучат как угрозы.

— И вы правы, Гаральд. Это вызов. В этом поединке кто-нибудь должен быть убитым. Или я, или страсть моя. Вместе нам тесно на свете. Поймите меня вы, любящий искусство, вы, отдавший душу и жизнь этому кумиру. И я еще недавно жила только для него. Я гордо отвергала все соблазны. Ах! Что я говорю? Они для меня не существовали. Я смеялась над желанием, которое невольно зажигала в других. «Что такое желание? — говорила я себе, смеясь. — Не все ли равно? Не один, так другой.» А у меня даже есть любовник. Стало быть, никто мне не страшен. А любить? О, Боже мой! У меня было чем наполнить душу. Мое дитя и творчество. Вот был мой мир. Почему все рухнуло, Гаральд? Зачем нужно было этой темной страсти захватить меня и завертеть, как ветер кружит щепку?.. Поймите, Гаральд: для меня это чувство к вам — не радость, а страдание. Мало того: это унижение мое, это невыносимая обида. Я, гордо бросившая вызов жизни, опять поражена. Опять лежу на дороге. И нет сил встать и идти дальше. Я не артистка теперь, а жалкая марионетка. Годы я строила мой замок и считала его несокрушимым. А вы прошли мимо — и вот, все рухнуло. И нет сил строить сызнова.

Она порывисто ходит по комнате. Гаральд пристально глядит на нее и слушает проникновенно, как любитель bel canto[34] внимает искусному певцу. Вдруг он видит, что Маня останавливается у окна, спиной к нему. Вынимает украдкой платок и закрывает им глаза. Горло его внезапно сжимается от волнения. Ее слезы, ее слабость — все, что есть в ней женственного и покорного, будит в нем смутную и сладкую, неизведанную нежность.

Но вот она повернулась к нему опять, стихийная и враждебная, лицо трагическое, глаза полны угрозы и тайны. И он снова насторожился. И нежное чувство, как маленький подснежник, внезапно выглянувший из-под снега, поблекло в смятении его собственной души. И точно угадав его инстинктивную извечную враждебность, она говорит, и пальцы ее терзают тонкий комочек батиста и кружев:

— Я не молю вас о нежности и любви. Не предлагаю вам пройти со мной жизнь рука в руке. Я сама хочу быть свободной от всяких договоров и обязательств. И в то же время… О, я буду правдива до конца! Я буду беспощадна к себе. Гаральд, лицо этой женщины в вашей ложе замучило меня. Днем и ночью вы оба передо мной. О, если б вы знали, страдаю! Я говорю себе: «Почему я не нужна ему, единственному из всех, кто нужен мне?» Ответ один: там другая женщина. Боже мой! Ведь это унижение так говорить, так признаваться, так предлагать себя.

— Успокойтесь, Marion! Я ценю вас, высоко ценю вашу правдивость.

Она слушает его. Пальцы ее хрустят.

— Думала ли я когда-нибудь, я — торжествующая, я — победительница, что мне придется пережить такие минуты? Когда пройдет это безумие, ведь пройдет же оно когда-нибудь, мне станет страшно, мне станет стыдно. Но сейчас для меня это быть или не быть…

Она снова переходит комнату и прислоняется к кафелю. Она дрожит. Она бледна. Голос ее звучит глухо, как у тяжело больного:

— Мое чувство — безумие. Да! Оно идет вразрез со всем моим миросозерцанием. Да. Но это безумие сожгло мой мозг. Какое-то пламенное кольцо охватило меня. И я бьюсь в нем и горю, не видя выхода. Гаральд, если есть иной способ восторжествовать над этой страстью, укажите мне его! Вы, сильный, вы, гордый, никогда не испытавший такого унижения. Поймите, поймите. Мне надо найти себя.

— Marion, и я люблю вас. Но моя любовь светла и радостна.

— Ах, знаю, знаю! Надо любить, ликуя и смеясь. Ничего не требовать, ничего не ждать от завтра, не страдать от измены, не знать ревности. Это первые ступени к счастью, к новому счастью будущего. Это новое миросозерцание, которое я создала себе. Но ум говорит одно, а чувство — другое. Это старое чувство, Гаральд, презренное чувство. Но я родилась с ним, всосала его с молоком матери. Во мне говорят голоса тех, кто страдал веками, ревновал, плакал, унижался, гнался за любовью, как за высшим призом жизни. Я же знаю, что это мираж в пустыне, который обманет. Но что я сделаю с моими инстинктами? С этими темными, старыми чувствами? С этим стихийным влечением? Их одолеть я бессильна.

— Marion, подите ко мне, — тихо и нежно говорит Гаральд после короткой паузы.

Она смотрит на него большими глазами, полными тревоги. Потом медленно переходит комнату.

— Сядьте подле. И попробуем обсудить все это мирно. Дайте руку.

Она садится рядом, на кушетке. Но она не хочет дать ему руки. Сцепив пальцы, обхватив руками колени, она упорно смотрит вниз, на узор ковра. И губы ее тесно сжаты.

— Вы любили раньше, Marion? — Его голос звучит мягко, как осторожное прикосновение нежной руки к ране.

— Два раза.

— Так же, как и теперь?

— О, нет! Совсем, совсем по-другому.

— Верю. Как трогательно задрожал ваш голос сейчас! А теперь скажите, не вспоминаете ли вы равнодушно о прежней тоске, о прежних радостях? Не изжиты ли до конца эти чувства?

— Нет. Я никогда не разлюблю Марка и никогда… «не забуду Нелидова». — Хочет она сказать. Но смолкает внезапно.

Гаральд изумлен.

— Едва ли я буду женою Марка. Но мы слишком ярко любили друг друга. Мы слишком много страдали вместе, чтобы я могла его забыть. Такое чувство само по себе есть уже высшая ценность. Но нас связало и нечто другое. Если я стою чего-нибудь сейчас и если я жива — всем этим я обязана Марку. Я никогда, никогда не брошу его, если он сам не отречется от меня. А! Вы удивлены? «При чем тут я?» — думаете вы? Но разве наша душа, Гаральд, так бедна и ничтожна, что ей довольно для счастья благодарности и памяти о былом? Разве нет у нее граней, в которых отражаются иные небеса! Вы сами разве не увлекались красивым лицом? И, любя меня, как вы говорите, разве равнодушны к женщине, которая была с вами в ложе?