Дорога спускается в большие сады.

— Куда ты, Маня? Оступишься.

— Нет, Агата, я должна дойти до обрыва. Здесь в саду бродили красавицы, поэты. Здесь гулял Петроний.

— И отсюда Нерон любовался пожаром, разорившим десятки тысяч людей.

— Агата… Марк… Молчите, ради Бога! Не мешайте мне. Тише! Тише! Я сейчас услышу их голоса.

Она закрывает глаза. И счастливая улыбка приподнимает уголки ее губ.

Штейнбах стоит подле, не смея подойти, чувствуя себя ничтожным и бессильным перед этой счастливицей.


Уже два часа. Солнце улыбается сквозь тучи. Дождя нет.

— Теперь туда, вниз! — говорит Маня, указывая на форум.

— Объясните! — просит фрау Кеслер, беспомощно останавливаясь перед разбросанными пилястрами и полуразрушенными колоннадами. — Как мертво! Как печально! Вы понимаете что-нибудь, Марк Александрович?

Но Маня поднимает руку.

— Нет! Нет! Молчите! Агата, иди за мной! Я сама, сама хочу все найти. Я изучила план. Смотри: вот арка Веспасиана [85]. Пойдет отсюда… О, ради Бога, не будь такой равнодушной! Знаешь ты, где мы идем? По дороге, где шли весталки. Высокие, строгие, все в белом, они шли в храм… И если им встречался приговоренный к казни, ему даровали жизнь. Вот этот храм. Он стоял здесь…

Она останавливается у груды разрушенных колонн. Из-под капюшона вырываютcя кудри. Глаза ее блестят. Щеки и ресницы влажны от дождя. В озябших руках она держит план.

— А вот теперь иди сюда. Зажмурь глаза. Не бойся. Дай руку! Еще два шага. Довольно! Теперь смотри. Видишь?

— Ничего не вижу!

— О, Агата! Как у меня бьется сердце!.. Знаешь ты, что это за ступеньки? Вот этот маленький квадратик — это дом, где Юлий Цезарь провел последнюю ночь. А теперь сюда. Ну, скорее же! Тут, на этих ступеньках, стояло его тело на катафалке.

— Чье тело? — безнадежным тоном спрашивает фрау Кеслер.

— Цезаря, Цезаря, которого убили сенаторы. И Антоний держал отсюда свою речь к народу.

Она берет руку Штейнбаха и на мгновение прижимается лицом к его плечу, закрыв глаза от блаженства.

И Штейнбах замирает от неожиданности.

— Марк, смотри! Этим булыжникам две тысячи лет.

— Да, они хорошо работали, римские рабы.

— Здесь ехала колесница Нерона. Видишь дорогу? Прямо в Неаполь, в Помпею, в Капую.

— А там Колизей, кажется? — спрашивает фрау Кеслер, глядя на гигантскую стену со срезанным краем, которая высится из тумана.

— Мы пойдем туда вечером, при луне, — шепчет Маня Штейнбаху. — Мы пойдем вдвоем.

— Тише! Упадешь…


Когда солнце начинает спускаться, она со Штейнбахом едут до городских ворот Сан-Себастьано. Там они велят кучеру ждать. И, взявшись за руки, идут по знаменитой Аппиевой дороге.

Последние здания предместья позади. Они минули одинокие кипарисы. Звонко стучат их подошвы по старинным плитам из лавы. Вдали, в розовом свете зари, возвышается круглая гробница Метелла. Запах поля и цветников доносится навстречу легким предзакатным ветрам. Далеко-далеко впереди бежит дорога, по которой гремели когда-то колесницы цезарей, ехавших на празднества в Помпею, по которой легионы, идя на войну, подымали пыль.

Невыразимое очарование в этих одиноких прогулках мимо кладбищ, виноградников и огородов к знаменитой часовне, где Христос встретил Петра и спросил его: Quo vadis? [86] В часовне на одной стене изображен Христос, на другой апостол. Показывают белый камень, и на нем след Его ноги.

Все дальше и дальше, минуя катакомбы. Так хорошо молчать! Так хорошо слушать замирающий гул далекого города, надвигающееся безмолвие Кампаньи…

Или же через другие ворота, другой старинной римской дорогой они идут к акведуку. Солнце садится. С востока глядит бледная луна. Стада бродят по лугу. Коровы мирно лежат, жуя жвачку, и провожают их прекрасными бесстрастными глазами. Пастухи в широких шляпах, в живописных лохмотьях меланхолически играют на свирели. Черноволосые прачки моют белье в ручьях и что-то весело кричат им вслед.

Почва тонет под ногами. Но они идут все дальше. Мане надо подойти к мшистым развалинам, с любовью коснуться их рукой, поглядеть в эти каменные, суровые, морщинистые лица, угадать тайну, которую они знали.

Она стоит там долго, пока луна не станет золотой и не коснется лучами ее ресниц, пока не начнет куриться туман, пока не засверкают залитые лунным блеском громадные булыжники дороги.

— Теперь в Колизей, — говорит она горячим шепотом. — Агата нас ждет. Но мы зайдем туда на минутку, вдвоем.

Они идут. А перед ними по белой дороге скользят их тени, длинные, черные, сливающиеся.

Колизей с площади залит голубым светом. Громадная тень его упала на дорогу. Внутри темно.

Каждый раз сердце Мани стучит, когда она входит под эти широкие арки. Уцелела часть амфитеатра. Можно угадать, где была ложа Цезаря. Вон там, как раз против черной дыры, глубоко внизу, откуда веет могилой, откуда хищный зверь прыгал на арену.

В небе высоко над ними горит яркая южная звезда. Когда ослепительная луна поднимется высоко и зачарует мир, звезда все еще будет видна.

— Говори тише, Марк!.. Говори шепотом… Не спугни призраков. Ты их видишь? Вон они, в ложах. Сидят и ждут.

Это дивный час между семью и восемью вечера, когда Колизей принадлежит ей одной! В эти часы туристы обедают. Точно вихрь выметает их из всех музеев, с форума, из Колизея. Никто не аукается здесь, не поет арии Тореадора, не болтает о меню или скачках. Мертвые встают и садятся на свои места и ждут, вместе с Маней, когда прогрохочет колесница императора, когда поднимется бронзовая решетка там, у черной ямы. И рыча, и визжа, и роя песок, выпрыгнет на арену голодный тигр.

Луна поднимается все выше. То тут, то там падает серебро во мрак Колизея. Камень словно загорается и нестерпимо сверкает. Все светлеет внутри. Потом длинные серебряные пальцы протягиваются через черные отверстия галереи наверху, через все щели развалин.

Все оживает внезапно. В лунном блеске задвигались тени, затрепетали блики. Призраки зашептали, качая головами.

— Смотри, смотри. Ты их видишь, Марк?

Время бежит. Тишина поет. Где-то близко бьют часы. Так медленно и печально. Охрипший, угрюмый звук. Этому колоколу больше пятисот лет.

Закрыв глаза, Маня ясно слышит нежный звон браслетов, шелест материи. На веки ее от легкого веера римлянки так сладко веет теплым воздухом. Она слышит благоухание ее кожи. Она красива. Рыжий парик, подрисованные брови, накрашенные губы, увядшие от поцелуев. Из-под нарядной ткани, скрепленной у плеча драгоценной геммой, видна обнаженная белая рука.

Вдруг гул голосов. Эхо шагов. Грохот колесницы. Это император. Все встали. Какой гул!

— Пора, Маня! Пойдем. Туристы…

О, нелепый смех! Ненужные слова. Целый поток стрекочущих голосов.

Взявшись за руки, они бегут боковым выходом, шагая через разрушенные сиденья и обломки внизу… Больше всего на свете опасаясь встречи с живыми.

Соне Горленко от Мани

Тироль, 1 июля.

Утро…

И какое славное, свежее утро!

Из моего окна видны Альпы и часть озера. Издали слышен нестройный звон колоколов. Это пасутся коровы в долине. Они скоро уйдут дальше, и наступит тишина.

Передо мной ворох немецких газет. Эту работу достал мне Марк. Я набросала сейчас рисунок для юмористического журнала. О, как я знаю теперь политику! Ты не поверишь, как глубоко нырнула я в эти волны! Мне платят недурно за карикатуры. Иногда происходит какая-то заминка, и тогда мы голодаем… Но, право, это не страшно. Наша жизнь так скромна.

Мы проживем здесь до первых снежных бурь. Потом уедем куда-нибудь. Не все ли равно куда? И там жизнь будет течь, как воды озера. Нынче, как вчера. Завтра, как нынче.

В нашем маленьком домике всего две комнаты, и кухня, где Агата готовит сама… Прислуги нет. Она нам не по средствам… Мы только платим за стирку белья, а на это уходит так много, что мы редко едим мясо. Но это тоже вздор.

У нас нет ни ковров, ни картин, ни серебра, ни фарфора.

Зато перед нами гори. И розовый снег на их вершинах. И лиловые леса едали. И зелень лугов. И голубоглазые озера, и певучие ручьи.

Мы с Агатой приехали сюда, на ее родину, прямо из Милана, Марк проводил нас и устроил. Потом уехал. Я этого требовала. Ты все это знаешь.

Он поселился недалеко, в соседнем городке, через озеро. Он все боялся, что я умру. У него была переписка с Агатой. Но я смеялась над его страхом. Как могла я умереть?… Я, так любящая жизнь?

Мы видели отсюда, как из-за гор приближалась весна. Как дни становились длиннее и как дышала земля, сбрасывая с себя ледяной покров. Мы слышали, как ревели водопады, свергаясь в пропасти, как пели ручьи. «Весна идет!» — говорили они. И мы им верили. И мы ее ждали. Потом прилетели первые птицы. И мы их приветствовали, как друзей.

И весна пришла. Спустилась с гор, вся сверкающая, в своем зеленом прозрачном плаще. Пригоршнями кидала она нам в долину первые цветы. Деревья ночью в лесу потихоньку одевались, а утром мы это видели и смеялись радостно.

И вот в одну из ночей, когда последняя буря завила в ущелье, когда зима зарыдала, надолго прощаясь с долиной, весна принесла мне свои лучший дар — мое дитя.

Это неправда, что я умирала в ту ночь. Страдания — это жизнь. И я страдала. Я знаю, что моя жизнь нужна.

У моей постели стоит колыбель-игрушка, вся в кружевах и лентах. И в ней спит маленькая принцесса. Она родилась с золотыми кудрями. У нее точеное личико, гордый профиль, надменные губки. Она породистая, вся в отца. Ничего моего нет в ней. Даже ушки, даже ногти и форма пальцев — не мои. Я узнаю его в каждом повороте головки, в движении бровей. Когда-то он вскользь, шутя, сказал мне, что спит всегда лицом вниз. Принцесса спит так же. Когда я увидала это в первый раз, я опустилась на колени в благоговении, как перед чудом. В ней вся моя жизнь! Все счастие, все будущее.