Он идет к портрету. Невольно озирается. Потом решительным прыжком становится на табурет.

Спичка вспыхивает. Бледное лицо из золоченой рамы улыбается с презрением.

Они глядят друг другу в глаза.

Он жадно ищет сходства. Не это ли неумирающее прошлое целовала она сейчас в его лице? Не эти ли воспоминания любит она и сейчас? Не свою ли жгучую женскую обиду оплакивала она здесь такими жаркими слезами?

Спичка гаснет.

Он медленно крадется назад. Он не нашел сходства с Нелидовым. У него нет ключа к загадке.

Сон бежит. В окно глядит заря. В ушах звучат жестокие слова: «Ангел и ты! Все остальное было ошибкой…»

И он думает, закрывая усталые веки:

«Она идет на башню, и труден ее путь. На каждой ступени вверх она будет терять те ценности, с которыми другие умирают, ревниво храня их и завещая Дочерям. Как вериги будут тянуть ее вниз эти ценности. И она будет их кидать, одну за другой, чтоб было легче идти. Так тонущий корабль бросает в пучину дорогой груз.

Прощай, моя маленькая, моя безумная Маня! Еще немного, и ты уйдешь от меня совсем. Впереди ждет тебя целая жизнь. Жизнь с другими. Ждет любовь. Любовь других. И ты возьмешь ее, шутя и смеясь, с легким сердцем. Забудешь, что плакала когда-то. Бредом покажется тебе тоска по мне, тоска по другому. Все эти страдания любвн.

Иди выше! К новым ценностям, к новым радостям. Разве я не должен благословлять эту минуту? Разве я не должен усыпать цветами дорогу, по которой ты пойдешь навстречу другому?

Разве я не люблю тебя?..»


Маня просыпается внезапно.

…Звучат знакомые шаги. Она их слышала не раз. Но почему теперь они звучат так громко?..

О, тише, тише! Дом проснется. И тайна ее откроется всем. Сердце стукнуло и остановилось.

«Ты?..» — хочет она крикнуть. Но голоса нет. Жуткое оцепенение. Она хочет встать. Нельзя. Кто-то сковал ее руки и ноги невидимой цепью.

Дверь? Дверь… Я ведь заперла ее!

Но он уже здесь. Она это знает. Опять веяние над лицом. Сладкий ужас блаженства, от которого захватило дух.

«Разве для него есть преграды?..»

Мрак недвижен. Но он тут. Она знает это по трепету своего сердца. Он тут опять, за пологом кровати. Если б повернуться, взглянуть.

Ты, Лоренцо!

Крикнула она? Или только хотела?

Она ясно чувствует его рядом.

Он склонился над нею и положил руку ей на грудь.

И трепещущее сердце замерло. И стынет кровь в цепенеющем теле.

«Я умираю…»

Страх ожидания ледяной волной докатился до мозга.

«Лоренцо… Пощади!..» — хочет она крикнуть. Но голос исчез.

«Это сон», — говорит кто-то.

Нет. Как смерть нерасторжимо его объятие.

Вдруг ужас радости — огромной, непохожей на земную, вонзается ей в грудь, как меч. И разрывает ее.

И сердце ее остановилось.

Она кричит так громко, что все просыпаются.

Широко раскрытыми неподвижными очами глядя в тьму, она сидит, вся дрожа, на постели. И руки ее прижались к сердцу, которое рвется из груди. Сейчас разорвется. Не переживет блаженства.

Шаги звучат в коридоре… Отзвучали за поворотом… Ушел… Или это стучит ее сердце?


— Маня… Маня… Отопри… Что с тобою? — кричит кто-то, дергая ручку замка. Полоска света из-под двери тянется по паркету.

Это Агата…

Маня отдергивает занавеску окна. И, шатаясь, идет к другой двери в коридор. Заперта. В изнеможении она прислонилась к стене.

— Что случилось? — слышит она голос Штейнбаха.

Чужой, ненужный голос. Неужели это тот, кто владел ее думами? Ласки которого она ждала, как нищий подаяния? Вот этот за стеной. Далекий и слабый, изменчивый и смертный?

— Маня… Ты испугалась? Ты здорова? — доносится через двери.

Вся пронизанная своим огромным счастьем, она молчит.

На руках и ногах, еще оцепенелых и скованных, чувствует она прикосновение Того, кто ушел. Но душа, освободившаяся от бледных радостей и мелких печалей земли, трепещет и рвется ввысь, в потусторонний мир. Лишь Сон и Смерть открывают нам его двери. Теперь она это знает.

Как разбитая, идет она к постели. Падает на колени и прячет лицо в подушки.

Она это предчувствовала. Она этого ждала давно. Кто отнимет у нее эту ночь?

За грани земного заглянула ее душа. За грани возможного ступила она рука об руку с тем, для кого нет преград. Пусть назовут ее безумной! Но теперь она знает, как вещи сны безумцев. Она знает, как близка любовь от смерти. Она знает, что вся дальнейшая жизнь не подарит ей такого мига.


— Марк… Да это кремлевская башня! — восклицает Маня, останавливаясь на площади Сеньории, перед Палаццо Веккио.

— Ах! Ты заметила? Видишь, какая неприступная крепость! Нигде в Европе ты не встретишь таких зданий. Заметно, что здесь на улицах шел бой…

— После Венеции какая массивная архитектура! — говорит фрау Кеслер с гримасой.

— Да, конечно, но и здесь своеобразная красота. Надо только присмотреться. А я люблю этот мрачный серый цвет, суровость линий. Вся душа мятежных тосканцев отразилась в их зодчестве. Маня, гляди наверх! Ты видишь в башне, над часами, окошечко? Говорят, что это тюрьма и что там был заключен Савонарола перед казнью. И на этой же площади его сожгли. А вот этот камень, на котором, по преданию, отдыхал Дант.

Маня оглядывается с легким трепетом губ. В петлице пальто и в руках у нее букеты желтой ромашки. Первые цветы.

С того момента, когда они сели в вагон и поезд помчал через перевал, через Апеннины во Флоренцию, она почувствовала, что ей легче дышать. Они оставляли за собою холод, ветер, сырость. Навстречу им несся юг, весенний воздух, солнце. О, город цветов и радости! Недаром в твоем гербе лилия. У кого болит душа, кто ищет забвения, бегите сюда!

Они остановились во дворце, в узкой улице, где даже днем в стычках звенели шпаги, где «белые» сражались с «черными», а гибеллины с гвельфами[83].

— Я не хочу шума отелей, — пояснил Штейнбах дамам. — Это дом моих друзей. Они сами живут в Париже. Они давно разорились и постоянно сдают внаем этот дворец. Я снесся с ними по телеграфу месяц назад. Не опоздал, к счастью. За пятьсот лет в нем мало что изменилось.

Дом массивный и угрюмый как будто дремлет и с суровым презрением глядит на суетность жалкой муравьиной жизни. Разве он не помнит другую? Разве не слышит он ночью крика агонии, который внезапно прорезает тишину? Не видит он разве тени убегающих убийц?

Окна здесь только наверху, многие в железных решетках. И тут, как в Венеции, недоверием и враждебностью веет от стен. Подъезда на улицу нет, а есть глубокая арка ворот с тяжелыми дверями. Все здесь громадно: широкая лестница, дубовые, массивов двери.

— Ох, какой сквозняк! — говорит фрау Кеслер. — Пойдемте дальше!

— Одну минуту! Оглянись, Маня, внимательнее. Когда-то здесь в такое же сверкающее утро Дант встретил Беатриче.

— Здесь, Марк? Вот на этом мосту?

— Есть талантливая картина, изображающая этот момент. Беатриче шла с подругой. Высокая, бледная, с большими и печальными глазами обреченной, чуждая этому шумному городу, этой крикливой толпе. У нее было такое выражение, как будто через головы этих людей она глядела в свой мир. Сказочный. Недоступный толпе.

Их толкают, смотрят на них. Почему они замерли здесь, на самом проходе, эти чудаки русские? Экспансивные итальянцы смеются.

— Дант увидел эти глаза и остановился. Подруга Беатриче заметила его пламенный взгляд. Она вызывающе улыбнулась поэту. И девушки прошли дальше. И скрылись.

— И это все, Марк? Это все?

— Да. Я не знаю, оглянулась ли Беатриче. Видела ли она вдохновенное лицо Данта? Поняла ли она все значение для него этого мига? Легенда нам этого не говорит. Беатриче вышла замуж. И скоро умерла.

— И это все, Марк? — уже шепотом повторяет Маня.

— И это все — как факт и возможность. Но дальше-то и начинается самое важное. Это мгновение взяло всю жизнь Данта. Мимолетной встречи было довольно, чтоб костер великой любви запылал в великой душе. Обыкновенная, быть может, девушка, с глазами чахоточной; быть может, совсем не стоившая такого чувства, осталась бессмертной в веках. И мы сейчас не можем говорить о ней без волнения. Свою Мечту любил в ней Дант. И ей остался верен.

— О, пойдемте дальше! Мы, наверно, простудились.

Медленно идет Маня и всё оглядывается. Потом берет руку Штейнбаха. И прижимает ее к своему сердцу.

Вдруг фрау Кеслер спрашивает с огоньком в глазах:

— И вы думаете, Марк Александрович, что он жил аскетом и никого никогда не целовал?

— Я хочу так думать, фрау Кеслер! С этой верой мне легче жить.

Он чувствует, с каким трепетом, с какой нервной силой сжимают его руку маленькие пальчики.

— Но ведь это же бред, Марк Александрович! Проглядеть жизнь, прекрасную жизнь из-за видения? Потерять счастие.

— Кто знает, в чем оно?

— А вы способны на это? — лукаво допрашивает она.

— Я? Нет. Такой, как я сейчас, конечно нет. Но если бы я жил тогда… Мы не герои, фрау Кеслер. Мы не люди четырнадцатого столетия. У нас другое мироощущение. И мое говорит мне ясно: любовь — одно, желание — другое… И они могут жить одновременно в душе, волнуемой двумя различными образами, двумя чуждыми настроениями. Иногда, очень редко, эти два чувства сливаются. Но… и тогда вы ясно видите, как текут рядом эти две чуждые струи — темная и светлая вода нашей любви и нашей чувственности. И мое мироощущение опять говорит мне ясно и непоколебимо: нет низких чувств. Нет грязных желаний. Все одинаково ценны. Все прекрасны и полны значения. Все они голоса природы: которая не лжет и требует своего права.

Маленькая ручка замерла недвижно у его руки. Широко раскрыв глаза, она слушает звук его голоса, его слова. И ищет в этих словах темные тропинки, по которым она брела в прошлом, повинуясь голосам своей загадочной души.