Дверь не заперта. Слава Богу! Я медлю перед тяжелым штофным занавесом. Я боюсь оглянуться. Кардинал в красной мантии, там, над лестницей, усмехается своей чувственной улыбкой, щуря темные глаза. Ах, ты тоже ничему не верил, кроме смерти, которая молчит!

Пламя свечи озаряет лицо епископа. Суровое, желчное лицо. Он хмурится и с презрением глядит на язычницу, которая не в молитве ищет забвения от горя.

Занавес у двери ласково касается моего лба. Холодит мои щеки поблекшим золотом вышивки.

Сейчас, сейчас! Иду.

Вот он. И все исчезло кругом. Высоко несу я мяу. И из мрака мне сияет навстречу бледное пятно его лица. Его улыбка.

Я опускаюсь на табурет и смотрю. И тонет моя печаль. И гаснет мое горе. Люблю тебя, Лоренцо. Всей силой моего отчаяния, всей неутомимой жаждой души, несогласной шириться, — люблю тебя, моя Мечта!


12-е января

С тех пор как я тебя увидала, мне стало легче жить. Мои ночи опять спокойны, и вернулись красивые сны. Знаешь ли об этом ты, — для кого уже нет тайн?

В белом кафтане, с красной мантией на плечах, ты спокойно глядишь из золоченой рамы на нас, жалких и страдающих. Загадочно улыбаются твои губы с чуть приподнятыми уголками. Быть может, в этой самой комнате, где я пишу сейчас, мы жил? На этой кровати ты спал? О, приснись мне! Обними меня и положи мою голову к себе на грудь. Дай почувствовать на лице моем прикосновение твоих рук! Если б ты знал, как одинока я! как томительно я жажду ласки.

Но к кому пойду теперь? В кого верить? Если даже такая любовь, как у Марка, бессильна перед Жизнью!


18-е января

О, как хорошо мне теперь! Никто не видел нас Лоренцо. Эта тайна останется между нами. Но приду я опять, когда все уснут. Я уже не буду плакать перед тобою, мой далекий, молчаливый друг. Камень спал с души моей. Я опять поцелую твои глаза, твою нежную руку, твои уста. Они мои. Они никогда уже не солгут. Они уже никого не поцелуют. Мертвые верни. А мы, ничтожные? Разве мы не игрушки случайностей? Разве счастье наше не карточный домик? Пройдет мимо чужая женщина с золотыми волосами. Шутя выдернет нижнюю карту. И рухнет все… и…


Гондола плывет домой. И угасает в небе огнистый закат.

— О чем ты думала сейчас, Маня? — спрашивает он.

— Когда я состарюсь, Марк… — говорит она тихо.

— Ты думаешь о старости? — горестно перебивает он.

— Да. Ведь теперь я не смею умереть. Моя жизнь принадлежит не мне.

— Ты раньше так не говорила.

— Я изменилась, Марк. И вот я думаю. Наступит минута, когда у меня будут седые волосы, и вся жизнь останется позади. Я буду сидеть зимой у огня, одинокая. Ведь все старики одиноки. И как богач перебирает свое золото, я буду перебирать мои воспоминания. Они все будут храниться в душе, в таких ящичках, одни на донышке, другие сверху. Как старые письма. Я открою один. И опять увижу вот этот закат, фасад дворца, воду канала. Мои молодые грезы… Агату… Твое лицо, Марк… Все, что было однажды… и никогда не повторится вновь…

Ее голос чуть-чуть дрожит.

Штейнбах молчит, опустив голову. И лицо его бледно.

Вечером музыка играет на площади Святого Марка.

— Пойдем, — говорит фрау Кеслер Мане. — Я стосковалась по людям, по шуму. Мы давно не гуляли.

Маня, крепко стиснув губы, прищурив веки, обдумывает что-то. «Они опять могут встретиться. Ну что ж? Я не хочу больше лжи! Не хочу удерживать его хитростью. В его жалости не нуждаюсь. Пусть! Я презирать себя буду, если опять почувствую страдания. Я умру, если он их угадает…»

— Милая Агата, я сейчас оденусь. Взгляни, идет ине эта прическа? Шляпа? Не узка ли моя тальма? Смотри. Я не хочу, чтоб моя фигура была смешной.

— Не бойся. Надо знать, чтобы заметить твою полноту.

— Но потом, Агата? Потом? Я буду бесформенна. Я буду ужасна. Нет! Я скоро никуда не буду показываться. И Марк меня не увидит. Мы уедем с тобою вдвоем, Агата, в какое-нибудь глухое местечко. Да?

Фрау Кеслер ласково целует ее голову.

У кафе Флориана, на площади, они занимают столик. Фрау Кеслер сияет. Опять толпа, гул, смех, молодые лица, музыка, почти весенний воздух. Маня как-то бурно, неестественно весела. Она все время оглядывается, смотрит по сторонам. Глаза ее пытливо ищут в толпе. Она украдкой следит за лицом Штейнбаха, перехватывает его взгляды.

Вдруг ложка ее звенит, ударившись о чашку. Потом падает на мостовую. Штейнбах нагибается поднять ее.

Она приближается. Высокая, стройная, с пышными рыжими волосами. Белая, как только рыжие могут быть белы.

«У нее чудное тело! И он любит его…» Маня это не думает. Она это как-то чувствует всеми фибрами своего я. Сердце ее вдруг перестает биться на мгновение. И в глазах темнеет.

Она не одна. Рядом две работницы, черные и вульгарные. И двое мужчин. Один пожилой, другой моложе. У них разбойничьи лица, с хищными профилями, худые, безбородые; бронзовые щеки, горячие глаза. Они все четверо что-то громко, быстро говорят и весело смеются. Но она молчит. И даже не улыбается. Она смотрит прямо на Штейнбаха. С ожиданием. С тайным вопросом, полуоткрыв розовые губы.

«Он их целовал…»

Они уже рядом. Штейнбах поднимает голову и видит ее. А! Дрогнуло его лицо. На один миг, правда. Но оно дрогнуло. Ресницы опустились, и головой он сделал чуть заметный знак, как это делают люди, связанные тайной.

— Ваша знакомая! — наивно говорит фрау Кеслер. — Почему она отвернулась? Смотрите, как она покраснела!

Он отвечает сквозь зубы, не поднимая век, глядя на дно чашки, из которой он пьет медленными глотками:

— Не обращайте на нас их внимания, фрау Кеслер! Она мне жаловалась, что у нее ревнивый муж.

Отошли и стали в стороне. Но близко. Теперь Штейнбах к ней спиною. Мане видны все ее жесты и выражение лица. Она смеется. Как звонко! Но это деланный смех. Она им зовет его. Оглянется ли он? Что он чувствует?

Нет. Он сидит спокойно, слегка сгорбившись. В его бровях и взгляде что-то насторожилось. Но жесты усталые, как всегда.

И Маня тоже начинает смеяться. Истерическими нотками, злыми и отчаянными, искрится ее голос Щеки ее вдруг загораются Она что-то начинает рассказывать Штейнбаху. Глаза ее засверкали. Надменные, угрожающие, умоляющие глаза. Кокетливо, шутливо касается она рукой плеча Штейнбаха. Показывает ему кого-то в толпе. Нетерпеливо бьет его по руке перчаткой. Она нарочно подчеркивает свою нему близость. «Совсем прежняя Маня, — с удивлением думает фрау Кеслер. — И какая хорошенькая!»

Штейнбах внимательно приглядывается, вкрадчиво подает реплики.

Рыжая женщина перестала смеяться. Она как будто только сейчас заметила Маню, ее близость к Штейнбаху, ее юность. Растерянно поднялись ее брови. Она что-то рассеянно отвечает подруге. Та переспрашивает. Нет, как досадливо она двинула плечом!

Вот она опять идет мимо.

Маня вдруг перестает смеяться. Даже не окончила фразы.

Штейнбах, не оглядываясь, чувствует близость той, другой, за своей спиною. Нервы его напряглись. Он глядит в лицо Мани, сам неподвижен, как изваяние. И ясно видит ее яркий режущий взгляд. Ее рот, надменно сомкнувшийся.

Так вот что! Он опускает голову. Спокойно с виду покусывает ручку трости. Но сердце его стучит.

— Хотите еще чего-нибудь? — спрашивает он, встрепенувшись. И даже голос его изменился.

— Нет! Надоело сидеть, — говорит фрау Кеслер.

— Prego, pegare! — бросает он проходящему гарсону.

Эта минута, пока гарсон пишет счет и Штейнбах расплачивается, кажется бесконечной и ему и ей.

Она перешла на другую сторону. И опять стоит в Десяти шагах. Голоса ее спутников заглушают музыку. Наверно, глядит на него. Опять смеется? Мане нельзя повернуться лицом к ней.

Это значит выдать себя. С головой выдать.

Она встает внезапно и берет его под руку.

— Пойдем скорей! — говорит она, задыхаясь.

Он хочет повернуть назад. Но она с необычайной силой тянет его навстречу той. Как тесно прильнула она к нему! «Дрожит вся? Бедненькая. Так неужели…» Вот они рядом, друг против друга. Их платья Касаются, так близко проходит Маня. Она глядит в это белое, нежное лицо, которое доставило ей столько страданий, столько бессонных ночей! Хочется запомнить все линии, разрез серо-голубых глаз, выгиб уст — все очарование этого лица, которое пленило Штейнбаха, заставило его обмануть, изменить любви, втоптать в грязь ее душу, разбить ее иллюзии. Навсегда запомнить. Зачем? Ах, чтоб уж никогда-никогда не верить! Никогда не отдавать души. Не знать унижения. Не плакать. Чтоб искать свое счастие и свою силу в другом!

Штейнбах идет мимо своей медленной, вкрадчивой походкой. Лицо его бесстрастно. Глаза холодно глядят поверх головы с рыжими пышными кудрями на колонны Прокурации.

— Как хороша, как горда! — говорит фрау Кес-лер, улыбаясь рыжей женщине.

Маня хотела бы сделать торжествующее лицо. Хотела бы бросить звонкую фразу и беспечно засмеяться. Но глаза ее полны страха перед красотой этой простолюдинки. И губы ее, вместо улыбки, застывают в страдальческой гримасе.


— Мы можем выехать завтра, Марк? — спрашивает Маня.

Она лежит одетая на софе, с пледом на ногах. Ее знобит, хотя камин топят с утра, а на небе весеннее солнце. Глаза ее ввалились. Губы высохли.

— Но как же мы уедем, когда ты больна?

— Я здесь никогда не поправлюсь.

Фрау Кеслер говорит ему тихонько в коридоре.

— Она опять не спала всю ночь. Прислушивалась к чему-то, бродила, плакала… и… писала… кажется…

— Что такое?

— Она писала, Я слышала шелест бумаги, скрип пера.

— Письмо?!

— Н-не знаю… Должно быть… Они молча глядят друг на друга.