— Не хочу! Нет! Не хочу! — кричит Маня…

И просыпается.

Ветер с моря стучит в окна. Слышно, как волны канала трутся о гранитные стены. Так это был сон? Только сон?

Слезы бегут по лицу ее. Как хорошо, что их никто не видит!..


— Вот по этой тропинке, monsieur, в горы. Вы Дойдете до перекрестка, где стоит Распятие, и возьмете влево. Замок Tour de la Mouette [75].

Прежней походкой, легкой и упругой, он идет по тропинке. В руках палка с острым концом. Вчера шел снег, и камни скользки. Но сейчас ветер разогнал тучи. И солнце вливает в душу давно забытую радость.

— Я хочу видеть замок, — говорит Нелидов и подает сторожу пятифранковую монету.

— Oh, monsieur, tout-à-l'heure… [76]

Но Нелидов медлит у порога. Он смотрит со странным волнением на эти серые, угрюмые камни, на зубцы башен, на уцелевшие гербы над воротами. Чайка летит над морем…

…Он видит комнату в два окна. У одного из них прялка. Огромное распятие из слоновой кости висит на стене. Рядом, посреди комнаты, кровать. Резная, деревянная кровать, почерневшая и источенная червями. Кусок блеклой шелковой материи брошен на нее. Низенький шкафчик для белья в стороне и два-три деревянных резных стула. Вот и все.

Нет. Не все. Сердце Нелидова тихонько стучит. Он видит рядом с постелью детскую кроватку.

— Здесь жило и смеялось дитя, — говорит сторож. — А мать его сидела за пряжей в зимние вечера. Они длинные и холодные, эти вечера, monsieur. A когда буря воет, никто из нас не спит. В шуме бури слышны стоны и вопли всех, кто погиб в океане. И мы молимся за их души.

Нелидов слушает не его, а то, что растет в его душе. Такое странное волнение. Он точно грезит наяву.

«Зачем я не жил в то время, когда так ясны были цели, когда так просты были нравы? Во мне просыпается что-то. Воспоминание? Забытый сон, что ли? Я чувствую в себе душу этих диких норманнов. Не я ли выезжал с соколом на руке за железные ворота?..

Да… это я барон Tour de la Mouette еду вниз, по этой дороге. А сверху глядит на меня маленькое личико с большими темными глазами… Как у той.

Нет. Нет! Надо забыть… Забыть…

Я вернулся. Рога трубят сигналы. Стучат по мосту копыта коней. Я вхожу в залу. Камин пылает, и сверкают на стене доспехи. А с лестницы спускается дама. Это жена моя. И я люблю ее. У нее глаза как звезды, а губы как цветок.

Как у той? Да. Да. Но она другая. Она кроткая й смиренная. Ей ничего не надо, кроме моей любви. Ах, проста как жизнь была тогда душа женщины! Непохожа на омут, в который заглядываешь с содроганьем. Душа моей милой — глубокое озеро. И в нем отражается только мой образ. Слышишь ты? Только мой!»

Нелидов проводит рукой по лицу.

Он спал наяву. Кто вызвал перед ним эту картину? Кто заразил его трезвую душу безумием мечты?

— А вот этого вы не разглядели, monsieur? — спрашивает сторож. И вынимает из люльки какой-то странный предмет.

Горло Нелидова сжимается. Игрушка. Простая детская игрушка. Конек из дерева, грубый и потемневший, с обломанным хвостом и ушами. Где ручки, прижимавшие его к груди? Этот будущий рыцарь клал под подушку, засыпая, своего коня. Своего товарища в грезах и жизни. Здесь звучал детский смех. Здесь росла душа ребенка.

Нелидов обнажает голову.

О, вы, счастливцы, жившие в этих стенах! Вы, с ясной душой и суровыми лицами, с грозными очами и Детской улыбкой. Вы, горячо верившие и твердо знавшие, куда идти. Примите привет от жалкого и Раздавленного жизнью, от того, у кого нет сил ненавидеть! И нет таланта любить.


Вечером, вернувшись из столовой в свою комнату, Нелидов садится у огня. Он любит эти минуты, когда топится камин, когда ветер поет в трубе, а в домике постепенно замирает жизнь. Он думает о матери, вспоминает Россию. И на душе становится так тихо. Но в этот вечер проснулась почему-то старая тоска. Опять поднялись сомнения. О, эта двойственность! Этот мучительный разлад, чуть не стоивший ему жизни! Неужели переживать опять все сызнова? Неужели его спокойствие было самообманом?

Он встает, подходит к письменному столу. Вынимает из портфеля письмо. Оно смято. Углы конверта стерлись. Видно, что его много читали.

Штемпель Москвы. Женский твердый почерк. Как побледнел он тогда, получив это письмо в деревне! Чего он ждал? Чего боялся?

Он разглаживает рукою истлевшие складки бумаги. И опять читает. Может быть, он что-нибудь пропустил тогда?

Декабрь. Москва.

Вы можете не отвечать мне, по я все-таки не могу молчать. Я — самый близкий друг Мани, единственный человек, который знает все ее прошлое между Вами и другим. Не знаю, что говорил Вам дядюшка? Известно ли Вам, что доктора долго боялись за ее рассудок? Что она была между жизнью и смертью? Как поняли Вы ее попытку и самоубийству? Было ли это разочарование в Вас. Или нежелание принять дальнейшую жизнь без Вашего чувства? Я не смела спросить. Она сама молчала. И этой тайны я не коснусь.

Но есть другая. Я долго надеялась почему-то, что Вы узнаете о ней помимо меня. Но теперь я считаю своей обязанностью открыть Вам все. Маня будет матерью. И этот ребенок Ваш…

Но почему же она молчала? О, Боже мой!.. Я сама помню Ваши слова о наследственности и с дегенератах в тот вечер у нас, в деревне… Разве можно простить такую жестокость? Разве можно примириться с таким приговором? Она чувствовала, что Вы с ужасом, как от выродка, отречетесь от ее ребенка. От вашего ребенка… Она предпочла умереть вместе с ним, отвергнутым и нежеланным… Неужели Вам непонятны ее переживания? Умирающие не лгут, господин Нелидов! И если сомнения встанут в Вашей душе, гоните их. Будьте честны! Разве не Вам отдала она свое сердце?

Но оставим это! Пишу Вам не затем, чтоб разжалобить Вас или оправдать ее. Помните одно: я ни в чем ее не виню! Я просто отказываюсь понимать ее.

Но и Вас я не осуждаю. Миллионы людей на Вашем месте поступили бы так же. Вы один из миллионов. И изменить этого нельзя.

Не думайте, что я так наивна, что жду от Вас раскаяния, что считаю Вас способным на взрыв великодушия. Но вот что мне пишет фрау Кеслер. Я перевожу с немецкого.

«Маня тоскует, худеет. Плачет целыми днями. Не спит по ночам. Ее нервы расшатаны. Откуда возьмет она силы, которые ей нужны? Ты знаешь, она родит в апреле. Волнения убийственна и ей и ребенку. Неужели это тоска по Нелидову? С какой горечью говорит она о любви и разутых иллюзиях!.. Она ни разу не назвала его имени. Но я чувствую, что она не разлюбила его. Какое несчастье!»

Напишите ей два слова. Только два слова: что у Вас нет к ней ненависти, нет презрения, пусть Ваши дороги разошлись! Но пожелайте же ей без глумления и горечи утешения в материнстве. Ведь Вы религиозный человек? И неужели Вам не кажется, что своими страданиями она уже искупила свои ошибки? Маня может умереть, не примирившись с Вами. Каково будет Вам тогда?

Прощайте. Спешу отослать письмо. Дорог каждый день.

Софья Горленко

Ее адрес: Venezia. Palazzo Manzonni.

Он долго смотрит на подпись. Словно ждет чего-то. Какой-то разгадки. Последнего слова.

Потом, криво улыбаясь бледными губами, он брезгливыми движениями пальцев, как доктор, касающийся подозрительной сыпи на теле пациента, вкладывает письмо в конверт и прячет его в стол. На этот раз надолго.

Ключ щелкнул и запел. Довольно безумия!

Облокотившись о колени и подперев руками голову, он смотрит в огонь.

Он помнит бурю, поднявшуюся в его душе в тот день, когда он прочел эти строки. Доводы рассудка, осторожность, ревность- все исчезло в вихре, поднявшемся внезапно.

Ехать за ней! Увидать ее! Сказать… Что сказать? Ах! Разве он знает? Что выйдет из этого? Не все ли равно? Но можно ли хоть одну ночь спать спокойно с таким камнем на душе? Он душит… душит. Сбросить его! Вздохнуть свободно.

Взрыв великодушия!.. Ха-ха! Зачем лицемерить. Кого жалел он больше? Ее или себя? Свою собственную разбитую жизнь?

Разве он жил эти два месяца? Он метался, как зверь в ловушке, которую предательски расставила ему любовь. Он благословлял болезнь, приковавшую его к постели, свою лихорадку, свою слабость. Если б он был здоров тогда, он разбил бы себе череп. Потому что жить с таким разладом в душе нельзя. Он по ночам говорил с нею, проклинал ее и оскорблял. И плакал. Да, плакал, как мальчишка, что днем иметь силы делать равнодушное лицо и улыбаться матери.

И если он немедленно кинулся на юг, за границу, — он, не хотевший раньше слушать Климова и других докторов, — то не жалость к Мане руководила им, а только страсть! Одна страсть.

Он встает, ходит по комнате, стиснув зубы, тихонько хрустя пальцами. Откидывает занавеску окна. Далеко впереди белеет пляж бухты. Стемнело, но полоса воды резко отделяется от земли. Белые барашки на волнах видны даже отсюда. Опять будет буря. Надо пойти в бухту. Вот только догорит огонь. Он садится и закрывает глаза.

Засверкала вода лагун. Мрак прорезали огни электричества. Наконец!

Не дожидаясь facchino[77], он сам берет свой портсак и соскакивает со ступеньки вагона. Свет, шум, крики. Целая толпа озабоченных туристов. Он идет к выходу. Он хочет спросить: Palazzo Manzonni? Где же это? Наверно, отель? Он там остановится. Видеть ее! Видеть сейчас. Сказать… Что сказать?

Вдруг толчок в сердце. И он останавливается.

В десяти шагах от себя он видит высокую, черную фигуру в плаще. Видит знакомый хищный профиль.

Это кошмар…

Нет. Бледное лицо оборачивается, и темные глаза глядят ему в зрачки. Так остро, так глубоко глядят они! Столько холодной злобы в этом лице.

О! Все понятно… Раз он здесь…

Его толкают набежавшие сзади люди. Сердятся. Что они говорят? В ушах тихий звон.