Дядюшка, когда же мы научимся любить иначе? Когда любовь перестанет бить для нас проклятьем?

Федору Филипповичу Свирскому от Сони

Hоябрь

Простите, дядюшка. Я долго не писала вам. Я даже курсы забросила. Скажите Лике, чтобы не сердилась. Я не берусь сейчас исполнить ее поручения. Я все еще чувствую прикосновение ледяных пальцев к моей душе. И в ней умирает что-то. Может бить, ценное. А может, и отжившее. Сейчас не могу судить. Вне этих вопросов — любви и смерти — все кажется мне ничтожным.

Милый дядюшка, сказать вам, о чем я думаю?

Это било ночью, когда смерть стояла рядом… И мне почему-то кажется, что Маня тоже почувствовала ее около. И, объятая тоской и ужасом, она позвала того, кто любил ее так беззаветно. Как будто любовь его могла вырвать ее из вечного Мрака, куда она уже погружалась.

Как часто ночью я просыпаюсь от этого неземного звука, от этого мистического зова! «Марк… Марк… Марк…»

И если теперь вы мне скажете, что, умирая из-за Нелидова, она любила одного Нелидова, я не поверю вам.

Пусть это чудовищно! Пусть это неслыханно! Но она любила их обоих. И я не знаю, кого сильней. Это загадка, дядюшка. Глубокая психологическая загадка, к которой пока еще нет ключа.

И, пережив эту ночь, услыхав этот голос ее из страшной бездни, из могилы моливший о жизни и счастье (со Штейнбахом — теперь для меня это несомненно), я утратила все мои ценности. Это била гибель богов. Рухнули подмостки, с которых я гордо глядела в мир, И я лежу на земле с обломанными крыльями. Дядюшка!.. Милый дядюшка! Нет прежней, счастливой, ясной Сони! Я потеряла себя…

Но я найду истину. Я должна ее найти!

Мане разрешено видеть близких. Но она все молчит. И глядит далекими глазами. Как будто за пределы земного.

— Что это значит? — спросила я Штейнбаха. И он сказал мне:

— Не бойтесь молчания! Оно глубоко и священно. Нет прежней Мани. А новая растет и зреет в этой тишине. И мы еще услышим о ней… Мы о ней еще услышим…

Она оживляется только при виде Штейнбаха.

Он, как мать, ходит за нею, дает лекарство, кормит ее из своих рук. Она при всех сказала ему один раз, вечером: «Не уходи!..» Она санкционировала этим признанием свою любовь в глазах окружающих. Они не понимают. Но они преклоняются. Брат не мог бы любить сестру чище и самоотверженнее. Я ему сказала:

— Вы знаете, что вас многие считали отцом ее ребенка?

— Пусть! — ответил он со скорбной улыбкой, этой усмешкой, которую я так люблю в его лице. — Я не интересуюсь пересудами. Но вашим мнением дорожу. Я не мог быть отцом этого ребенка. И Маня, несмотря на всю ее невинность и неопытность, поняла это хорошо.

Что это значит, дядюшка?

Вчера… да, это было вчера, — она позвала меня в первый раз.

Мы были в комнате вдвоем.

— Стань на колени!.. И положи голову сюда, у моего сердца, — сказала она каким-то странным голосом. — Теперь молчи и слушай…

«Слышишь?..» — спросила она шепотом через мгновение.

Я задрожала. Я явственно услышала, как крохотный молоточек выстукивал удары новой жизни. Это били звуки нежные и легкие, как греза. Но в них крылась великая тайна жизни. Великая тайна любви.

Я взглянула в ее лицо. О, какие глаза! Новая Маня глядела на меня и улыбалась. Так слабо, так невинно…

Дядюшка, она уже любит свое дитя. Кто смеет бросить в нее камнем?

Но я хотела бы знать, что для нее теперь Нелидов? Можно ли разлюбить человека, с которым слился хотя б на одно мгновение душой и телом?

Кто мне ответит на эти вопросы? Они меня сводят с ума!

Фрау Кеслер очарована Штейнбахом. Петр Сергеевич чувствует к нему глубокий интерес. По целым вечерам они говорят. Больше всего о наследственности.

Писала я вам или нет, что Маню посылают на юг?

От Сони Федору Филипповичу Свирскому

1 декабря

Это решено. Они на днях уезжают в Италию. Фрау Кеслер, Маня и Штейнбах. Фрау Кеслер передает свой интернат и хочет остаться с Маней до ее полного выздоровления.

Ее расходы и вознаграждение берет на себя Штейнбах. Маня едет на деньги брата. И Петр Сергеевич точно помолодел сам. Он верит, что Италия и мир искусства вернут Мане ее жажду жизни, ее былую радость.

Маня встала. Боже! Как она изменилась! Одни глаза остались прежние. Вы заплакали бы, увидав ее…

А любовь Марка неизменна…

Они сидят вдвоем у камина, Штейнбах и Соня.

Это последний вечер перед его отъездом. В доме глубокая тишина. Шторы спущены. Перед Штейнбахом — на столике — папка с бумагами и письмами. Он проглядывает их. Многое рвет. Многое камине.

Соня с благоговейной любовью следит за его движениями.

— Вы будете любить ее ребенка? — вдруг тихо спрашивает она. Как будто думает вслух. Он улыбается.

— О, да… Разве вы в этом сомневались?

— А ревность? Ведь это дитя Нелидова.

— Это прежде всего ее дитя. Это ее радость. Ее спасение. Первая веха в ее новой жизни, на новом Пути. Как могу я не любить его? Если бы я мог Усыновить этого ребенка, я считал бы себя счастливейшим человеком в мире.

— А ревность? — настойчиво повторяет Соня.

— Это атавизм. Это старое чувство, которому не будет места в новой жизни, что мы начнем с нею. Ветхого человека трудно побороть в себе, Софья Васильевна. Но это такой же долг перед собой, Как уважение к себе, например. Это conditio sine qua non.[68] Кто не может победить себя в этом, тот не должен идти по новым тропам.

Они долго молчат. Шелестят письма. Как их много!

— Марк Александрович… У меня к вам просьба…

— Весь к вашим услугам, дорогая Софья Васильевна!

— Нет, не так! Не надо услуг, не надо официальности. Мне… трудно говорить… Но я все-таки скажу. Во-первых… зовите меня Соней. А мне позвольте звать вас Марком.

Он бросает письма, берет ее руку и целует. Она долго молчит. Она слишком взволнована.

— Потом… вы должны мне писать. Не меньше раза в неделю. И все… Понимаете? Все!.. Как пишут сестре!.. Да?

— Да, Соня.

Сердце ее стучит. Какой чудный, нежный голос!

— Вот… Это главное… А потом… нет, ради Бога, не смотрите на меня, Марк Алекс…

— Просто — Марк…

— Ну да… Марк… Не смотрите… А то я никогда не решусь высказать мою третью просьбу.

— Я не гляжу, Соня. Но я слушаю.

— Что это за письма, которые вы отложили туда? Важные?

— Очень. Я получил их только вчера и не успел уничтожить в этой суете. Таких писем не хранят.

— Значит, вы их сожжете?

— Да. Когда спишу нужные мне адреса. Зачем вы спрашиваете, Соня?

— Я бы хотела… что-нибудь сделать для вас.

— Спасибо, дорогой друг. Но я не хочу подвергать вас опасности.

— Нет… Нет… Именно этого хочу я: опасности, риска, борьбы, жертвы. Без этого я не понимаю любви!

Щеки ее вспыхивают. Она смолкает вдруг, испуганная своим признанием. Но его неподвижность ободряет ее.

Штейнбах вынимает из папки рукопись. Она исписана мелким, но четким, словно бисерным почерком.

— Вам знакома эта рука, Соня? Вы знали Яна?

— О, да! Я не могу забыть его.

— За границей на днях выйдет книга. Издатель ее — я. Автор — Ян.

— Его книга?! — Соня встает.

— Вот оригинал. Набирают по копии. Рукопись мне так дорога, что я не решаюсь с ней расстаться.

— Дайте ее мне, Марк! Дайте взглянуть!

В глубоком волнении она перелистывает рукопись. Глядит на характерный почерк. Потом подносит ее к губам. В глазах ее слезы.

Она сидит, облокотившись на колени, сжав виски ладонями, и смотрит в камин.

— О чем вы думаете, Соня?

— Марк… Если б он не погиб, что было бы с Маней? Не было бы Нелидова. Не было бы вас. Вся Жизнь ее пошла бы по другому руслу…

— Вы думаете?

Как странно звучит его голос!

— Все предопределено заранее в этом мире. Все решено за нас. Мы тщетно боремся с судьбою. А Неизбежность, спрятавшись в тени, зловеще смеется вад нашими иллюзиями.

— Марк? Как можете вы жить с такими чувствами? Какой беспросветный мрак в вашей душе!

— «Она жила в страшных местах, — тихо и медленно говорит он, глядя в огонь, — и в старых гробницах был приют ее. Она больна многими болезнями, и у нее есть воспоминания о странных грехах… Она мудрее, чем мы. И горька ее мудрость. Она наполняет нас несбыточными желаниями…»

— Кто это сказал, Марк? — шепчет Соня.

— Оскар Уайльд. И вот что он говорит о наследственности: «Она опутала нас сетями и начертала на стене пророчество нашей судьбы. Мы не можем наблюдать за нею, потому что она в нас. Мы не можем видеть ее. Лишь в зеркале души нашей можем мы угадать ее лицо. Это Немезида без маски. Это последняя и самая страшная из судеб. Это единственное божество, чье истинное имя мы знаем…»

Соня долго молчит, подавленная.

— Ян умер, Соня. Но его мысль бессмертна. И под его знаком должна пройти вся жизнь Мани. Он это предчувствовал, когда писал ей свое завещание.

— О чем вы говорите? Какое завещание?

— Вот эта рукопись его. Это обширный труд. С гордой высоты своего миросозерцания он в нем касается всех сторон нашей общественной жизни, морали, религии. Разрушая одно, созидая другое… Но есть там лирические страницы, посвященные женщине. Вам, Соня и ей… Хотите вы их прослушать?

— О да, Марк! У меня и сейчас бьется сердце. Читайте! Читайте… Я жду…

— «Слушайте вы, для которых любовь — альфа и омега жизни, ее назначение, ее конечный смысл. Вы, для которых она всегда драма, всегда гибель. Сама — судьба.

Не думаете ли вы, что вы ее постигли? Не думаете ли вы, что вы познали ее ценность? Что вы воздвигли ей храм на земле?