Судьба глядит на часы. Стрелка еще далека.

Срок не настал.

А Маня думает: «Что мне за дело, кто он? Каковы его взгляды? Отношения к людям? Он прекрасен. И я люблю его. И как странно, что у него есть maman — имение… тяжбы… заботы… Он, как Ахиллес, должен бы ходить нагой Сражаться под Троей. Влачить за волосы труп побежденного Гектора. Брать себе женщин У добычу. Говорить с богами, как равный. А с людьми, как господин. Мир для таких, как он. Безжалостных, надменных, хищных… И он меня любит!..»

Она вдруг встает. Порывистая, сильная, гибкая. Она закидывает руки за голову полным неги жестом и глядит на всех полуоткрытыми глазами. Странная улыбка раскрывает красные губы.

Дядюшка вдруг перестает говорить и, открыв рот смотрит на Маню.

Лика оборачивается, враждебная. Зачем встала эта нелепая девушка в самом разгаре беседы? И стоит тут? И всем мешает?

— Дядюшка, — говорит Маня негромко, но тоном человека, для которого не нужны споры. — Садитесь и играйте! Я хочу плясать.

— Что такое? — спрашивает Лика, не веря ушам. Но Соня уже вскочила и схватила ее руки.

— Лика… Милая… Как хорошо!.. Она не плясала целый месяц…

— Она пляшет, как дриада, — кричит дядюшка, бросаясь к пианино. — Вы и представить себе не можете, чем мы вас угостим!

Маня сбрасывает башмаки. Выходит на середину зала. Ее глаза устремлены вверх. Все глядят с недоумением в это неуловимо изменившееся лицо…

— Тарантеллу, дядюшка! — сквозь зубы глухо говорит она, все так же странно и упорно глядя вверх. — Скорей! Скорей!

И все видят, что она дрожит. Дрожит, как цыганки в плясках, мелкой дрожью с головы до ног. Но это не деланное волнение, не показная страсть. Трепет творчества волной пробегает по плечам и груди, по бледному лицу и алым губам. И вздрагивают веки. И странно мерцают глаза.

И вдруг какие-то нити, как лучи, протягиваются от этих глаз к душам девушек — трезвых, холодных, мгновение назад улыбавшихся недоверчиво.

Звуки тарантеллы зароились и заплясали в тесном ящике флигеля.

Маня слабо вскрикивает. Зажмурив глаза, порывисто кидается вперед. Так падают в бездну.

Вот она завертелась, заметалась в бешеной пляске…

Нет! Это даже нельзя назвать танцами. Как будто Скопившаяся энергия ищет разрядиться в этих безумных жестах, в этом диком хаосе движений, странно подчиняющихся все-таки музыкальному ритму.

С легкими криками, от которых дрожь бежит по спине дядюшки, с криками бессознательного наслаждения кружится она в каком-то вакхическом опьянении. То откинется назад и замрет в истоме. Усталая, изнемогающая. То исступленно ринется вперед и закружится опять. Волосы разметались по плечам. Пылают щеки. Пылают уста. В глазах экстаз. Что она пляшет? Разве она знает сама? Вихрь налетел на нее. И кружит, как лист по дороге.

— Бог знает что такое! — враждебно шепчет Лика.

Но холодные глаза разгораются.

Соня глядит, подавшись вперед и сдвинув бровь. Она силится понять. Маня никогда так не плясала.

«Здесь положительно что-то стихийное», — думает дядюшка.

Вдруг Маня останавливается. Лицо бледное. Глаза закрыты. Руки безжизненно повисли. Мертвое лицо, Только грудь бурно вздымается. Все ждут напряженно.

Соня на цыпочках подходит к пианино.

— Пустите, дядюшка! Довольно! Взгляните на ее лицо… Я знаю, что надо теперь играть.

Льются звуки шопеновского ноктюрна. Нежные, воздушные. Пронизанные лунным светом, овеянные мечтой любви. Любви далекой и недоступной, как звезды. Рыдающие тихонько звуки.

Маня встрепенулась. Она скользит, вся затихшая и покорная. Останавливается, как бы прислушиваясь к далеким голосам. Руки зовущие протянуты вдаль. Огромные глаза глядят вверх и видят что-то. Да… Так глядят в лицо мадонны, в звездное небо. С такими глазами молятся и верят, что гора сдвинется, что свершится чудо. И вся она сейчас — движения, глаза, молящие жесты прекрасных, выразительных рук — одно стремление к идеалу.

Вдруг рыдание тихонько срывается у Мани. Подавленный, еле слышный стон.

Все вздрагивают. Что она сказала? Чье имя?

А разве она знает?

Она бросает к небу руки безумным жестом неутолимого желания…

Кого зовет она?

Кто знает…

И не все ли равно?

Она останавливается внезапно. Музыка играет. Но она уже на земле.

Как ребенок, ладонями вверх она трет себе глаза. Оглядывает с недоумением эти немые, жадные лица. Такие новые, такие чуждые. И тихо идет к двери. Босиком. Усталая, печальная, далекая от всех. Поникнув головою.

Но дядюшка слышит ее тяжкий вздох на пороге. Он видит, как, закрыв лицо руками, она с подавленным рыданием кидается на крыльцо.

Все молча, недвижно глядят вслед.

В душах что-то встрепенулось.

В жизни уже нет прежней ясности. Чего-то не хватает.

Чего?

Хочется кинуться вслед за этой странной девушкой. Вглядеться в эти огромные глаза. Понять. Спросить.

Что? Что?..

Лика нервно поводит узенькими плечами.

Учительница порывисто встает и выходит на крыльцо. Там она долго курит, щурясь на причудливые купы деревьев, на клумбы цветов, которые притаились во тьме и молчат. Как будто знают что-то, чего не знает она.

— Пойдемте, что ли! — тоскливо срывается у Розы. — Как здесь душно стало! Какая жаркая ночь!..

Всю дорогу обратно она думает о Зяме. И сердце ее горит.

Дядюшка в темноте тихонько берет руку Лики, продевает ее под свой локоть. И пальцы его, дрожащие и страстные, робко говорят ей старую сказку любви.

Лика слушает. И руки не отнимает, «У нас однобокая жизнь, — впервые думает она уже дома. — Жизнь половинчатая. Отчего? Трусы мы? Или рабы, как говорит он? Ах, эта Маня… Нет, Это надо додумать. Завтра… Завтра… Жаль, если жизнь уйдет так. Много ли мне жить-то осталось?..» И опять душа подходит к заветной грани. И в ночной тиши зорко глядит за пределы земного.


В субботу, когда кончается работа в поле, Нелидов едет домой. На нем парусиновая блуза, высокие сапоги, пробковый английский шлем. На ремешке через плечо непромокаемый плащ. Этот простой костюм странно идет к его тонким чертам, к его стройной фигуре.

Он озабочен, тревожен. До сих пор не улеглось то темное, что взмыло со дна души его и клином врезалось в налаженный строй его суровой, несложной жизни. И это его раздражает.

Быстро падает ночь. Рокочут деревья в Лихом Гае. Шепчутся зловещие кусты. Что-то чудится за черными елями. Шорохи, дыхание. Вздрагивает и водит ушами нервная лошадь.

Нелидов стискивает зубы и замедляет ход. Нарочно. Этого только недоставало! Развинтиться в два дня.

Он едет вскачь, когда зловещий лес остается далеко позади. И эхо гулко повторяет звуки в яре.

Вот на полдороге усадьба Галагана. В другое время он проехал бы мимо, спеша к матери. Но она ложится рано. А вечер так длинен. Так трудно дожить до завтра! «Завтра увижу ее. Завтра…» — стучит в его виски.

Предводитель дворянства — хлебосол, тучный, миролюбивый человек — проживает уже второе наследство. У него две дочки-невесты, долги, заложенное имение. Но он не унывает и ждет смерти третьей тетки, у которой он единственный наследник. Нелидова встречают с распростертыми объятиями.

— Простите! Я в таком костюме… Прямо с поля…

— Что за вздор! — радостно говорит хозяйка. — Мы вас как молодой месяц видим… И вам так идет эта блуза!

После ужина, сидя на террасе, хозяин говорит:

— Не натягивайте струны, Николай Юрьевич! Вот вам мой совет старого помещика. Народ здесь терпеливый, правда. Но время-то какое переживаем! Довольно одной искры…

— Вы думаете? — срывается у гостя высокомерный возглас. И он с усмешкой бьет хлыстиком по кончику своего сапога.

— Или забыли пожар усадьбы? — укоризненно спрашивает хозяйка. И качает головой.

Глаза Нелидова будто загораются.

— О нет! Я его слишком хорошо помню, — говорит он. И улыбается.

Когда он прощается, девушки глядят на него с восторгом. Хозяйка с надеждой.

Ничего не видно в пяти шагах. Душная ночь загадочно, до жуткости темна. Еле мерцает дорога.

— Как это вы не боитесь ездить? Да еще на такой пугливой лошади? — шепчет хозяйка.

— Я знаю дорогу и свою лошадь. Чего же мне бояться?

— Тут трясина, — говорит Наташа. — Здесь тонут люди каждый год.

— Э, нет… Не о том я совсем, — досадливо возражает отец. — Давно ли почту здесь ограбили? Мы не ездим по ночам, Николай Юрьевич. Вот уже три года как не ездим.

Нелидов молчит и улыбается.

— Приезжайте обедать завтра!

— Благодарю вас! Но я уже приглашен, — раздается из тьмы его голос.

— Куда же? Куда?!

— В Лысогоры…

— А! — срывается у смущенной хозяйки. — А жаль. Мы завтра ждем губернатора.

— Анатолий Сергеевич будет завтракать у мама! До свиданья!

Анна Львовна еще не спит. Полоска света тянется из-под ее двери на чисто вымытом, еще сыром полу.

— Николенька! Это ты? Слава Богу! Я так боялась…

— Простите, мама! Я был у Галаганов. Теперь вы заснете?

— О да! Покойной ночи, мой друг!

Он обходит флигель. Пробует все ставни.

Его кабинетик мал и неуютен. Все, что есть лучшего из мебели, стоит в гостиной и спальне Анны Львовны. И он до сих пор не может привыкнуть к этой убогой обстановке. Всякий раз, когда он входит в эту комнатку, он вспоминает сгоревшую усадьбу, дом, где он родился и вырос. И сердце его сжимается.

Сон далек, хотя он встал на заре и весь день был в поле.

Он раскрывает конторские книги и погружается в расчеты. Вот уже два года, как он уволил управляющего, распустил годовых работников и штат дворовой прислуги. Все дело он ведет один. Потребности сокращены до минимума. Надо копить. Надо учитывать каждый грош, чтоб уплатить по векселям, чтоб спасти Дубки. Липовка и Ельники уже утрачены. в руках Штейнбаха. Вся цель его жизни сейчас здесь, в этом родовом гнезде.