— Я был безумец, Маня! — говорит он глухо, с больной страстью. — Не помню, чем была полна моя слепая душа в те мгновения. Наверно, ничтожным… Наверно, повседневным… Она не наполнилась священным трепетом… Она не задрожала от предчувствия, Что тут, рядом… стоит моя Судьба!

Он откидывает ее головку. И смотрит ей близко в глаза своими бездонными зрачками.

Потом приникает к ее губам.

И опять бездна бесшумно разверзается у их ног. Опять бездна глядит на них немыми очами. Она зовет.

И время останавливается…

Маня пишет:

«Я люблю вас, Марк! Люблю безумно…. Теперь, когда я не могу идти к вам… когда я дала слово, я поняла, что вся моя жизнь в этой любви, наших встречах. Я уступаю, потому что иначе придется уехать в Москву. А что я буду там делать без вас? Ах, если б мы могли не расставаться!..

Они говорят, что вы меня погубите… Что значит „погубите“? Если гибель — ваша любовь, то пусть я погибну! Лучше прожить один год безумно счастливой, чем влачить долгую жизнь без Красоты…

Смерть?… О, я боюсь долгой болезни в постели запаха лекарств… Боюсь постепенного разрушения, усталости окружающих и того отчуждения, которое, как стена, незаметно и страшно растет между умирающим и его близкими.

Помните „Смерть Ивана Ильича“?..

И как это люди все стремятся умереть в своей квартире, в собственной постели, среди семья… „от долгой и тяжкой болезни“, как пишут в газетах? Но смерть добровольная и внезапная… Какая отрада!

Ян говорил: „Надо уметь жить красиво. Но еще важнее умереть прекрасно…“

Если ей меня разлюбите, я пойду на баррикады. И погибну радостно и красиво. Как часто я мечтала о таком конце все эти два года! Чего же мне бояться, если даже смерть в моей власти. Если я никогда не узнаю усталости и отвращения?

Марк, я пишу вам, потому что мол душа полна… Все спят. Сейчас ночь… Приезжайте завтра непременно! Я налюбуюсь на ваши брови. Вы будете петь. И я не забуду, как было мне больно, когда чужие люди топтали цветы моей души. Они ваши, Марк! Сорвите их! Упейтесь их ароматом! И бросьте их, если это неизбежно… если любовь уходит, как говорил мне Ян. Тогда я умру. Без слез, без проклятий… Как умирают бабочки, живущие один день…»

Белоголовый семилетний Остап с упрямым лбом и синими, как цвет цикория, глазами, зажав бумажку в грязный кулачок, идет мерным, шагом на Липовку, в «палац»… Маня следит из беседки за крохотной фигуркой. Остап исполнит поручение. Он отдаст письмо, как сказано, прямо в руки «пану Шенбоку».


Они сидят в беседке: Маня, Соня и Щтеймбах.

У Сони нынче такое застенчивое лицо. Такая ласковая улыбка… «Милая девушка! — думает Штейнбах. — Как с тобою тепло!»

Вдруг она встает, что-то вспомнив.

— Простите! Там сейчас чай подают. Мама не знает, где ключи… Я вернусь…

Наконец! Наконец одни!!

Маня кидается на грудь Штейнбаха. Прижимается к нему всем телом в могучем, беззаветном порыве.

Они долго молчат. Глаза Мани блещут слезами восторга.

— Прочли письмо, Марк? Прочли?

— Да. Оно со мною, на груди… Я никогда с ним не расстанусь!

— Вы счастливы, Марк? Вы счастливы моей любовью?

— Я благословляю вас, Маня! — грустно говорит он.

Вдруг он вспоминает и отодвигается.

— Завтра я уезжаю за границу.

— Что? Что?

— Я вернусь, дитя мое… Я скоро вернусь. Через две недели… А может, и раньше. Я получил телеграмму утром. Моя дочь больна.

— Вы едете к ней?

— Я еду к больной дочери.

— Нет! Нет! Я не пущу вас! Марк, не уезжайте! Не разбивайте моего сердца! Если вы уедете, значит, вы ни минуты меня не любили! Ни минуты!

— Вы жестоки… Выслушайте меня!

— Вы опять вернетесь к ней? — Ах, зачем я вам писала это письмо!.. Зачем мы встретились? Отдайте его! Отдайте сейчас! Я вас разлюбила! — Я вас ненавижу!

Он бледнеет, как будто у него хотят отнять жизнь.

Отвернувшись, она рыдает, упав головой на скамью, забыв обо всем на свете. Он тихонько опускается на колени. Смиренно просит прощения. Он обещает думать о ней все минуты…

Она порывисто оборачивается и обнимает его.

— Марк! Марк!.. Какой вы безумец! Зачем вы уезжаете? Как вам не страшно уезжать? Ах, вы вздрогнули! Вы поняли меня? — Как можно искушать судьбу! — У меня такое предчувствие, как будто мы никогда не встретимся…

— Маня, не говорите так! — шепчет он в суеверном ужасе, пряча лицо в ее ладони.

Через минуту она как будто успокаивается. Она уже не плачет. Она думает.

— Марк, когда все заснут нынче ночью, вы должны вернуться в эту беседку…

— Когда?

— В полночь. Вы придете?

— Приду.

— Клянитесь мне! Клянитесь, Марк!

— Клянусь.

— Маня! Чай пить! — кричит Соня издали.

— Теперь пойдемте! У меня очень заплаканы глаза? Очень распух нос? Нет! Нет! Лучше не смотрите! Мой нос — это мой крест. Чего бы я ни дала за античный профиль.

За чаем чувствуется натянутость. Словно электричество скопилось в воздухе. Соня села рядом с Штейнбахом. И за всех старается быть с ним любезной. Ее щеки горят, глаза пламенеют от гнева и стыда за мать… и дядюшку.

Маня думает: «Плакать буду потом. Страдать буду потом. А теперь хочу быть красивой! Хочу быть счастливой! Впереди ночь. Это ночь моя! Он любит мой смех… И я буду смеяться!»

— Что-то Нелидов запропал, — говорит дядюшка. — Больше месяца не был!

— С Пасхи, — поправляет Вера Филипповна. — Не больна ли опять Анна Львовна? Знаете, это такая трогательная любовь между ними! — говорит она гостю. — Сын ее прямо обожает…

— Заработался, матушка… Что тут удивительного? — перебивает Горленко, шумно потягивая горячую влагу. — Они ведь не «крезы»… Не могут себе позволить отдыха. Он, как и я, встает на заре, Целый день в поле, ложится с курами. Нам, помещикам, не до гостей… Впрочем, он у Лизогубов был раза два, — как бы вскользь бросает он, жуя тартинку с маслом.

— Вот как! — Вера Филипповна вспыхивает.

— Жених хороший! Как Лизогубам его не ловить! — смеется дядюшка. Он знает, чем подразнить сестру.

— А вы ненадолго за границу? В Париж махнете? — обращается он к гостю.

Маня роняет ложечку и опрокидывает себе на колени полчашки горячего чая.

— Что ты? Бог с тобой! — пугается Соня.

— Н-нет… Я еду по семейным делам.

Его веки вздрагивают, и зрачки косятся на вспыхнувшее личико.

— Удивляюсь на вас? Имей я ваше состояние и свободу, я не выезжал бы из Парижа! — мечтательно говорит дядюшка. — Единственный город в мире, где можно жить!

— А Нелидов больше хвалит Лондон…

— Эге! Из-за прекрасных глаз леди Гамильтон, — смеется дядюшка. — Вы слышали об этом романе, Марк Александрии? — Красавица леди, жена гора, хотела развестись с мужем и уехать в Россию… Помните, после пожара в Дубках, когда Нелидов сюда приезжал?

— Это трогательно, — криво усмехается Штейнбах. — То, что называют grande passion [38]?

— Вот именно…

— Славны бубны за горами! — бурчит Горленко.

— Нет, это доподлинно известно… Мне из Петербурга писали об этом скандале. Я слышал, что, когда Нелидов покончил с дипломатической карьерой и покинул Лондон, она хотела лишить себя жизни… Целый роман… Кстати, вы знакомы с Нелидовым?

— Д-да… Мы встречались зимой у губернатора и были представлены друг другу. Если это называется быть знакомыми… — Губы Штейнбаха кривятся. — Мы никогда не сказали двух слов. А что касается леди Гамильтон, я зимою видел ее в Риме. Теперь… она не собирается умирать.

Синие и черные глаза, большие и горячие, трепетно следят за его лицом. Ловят каждое слово разговора. Чего-то ждут…

Вдруг Горленко, шумно передохнув, откидывается на спинку стула и протягивает жене стакан. Его лицо красно. Его маленькие глаза ехидно сверкают.

— А слыхали вы, Марк Александрыч, что Нелидов мечтает выкупить у вас «палац» и Липовку? За этим бросил карьеру и в батраки запрягся.

— Да, это его ideê-fixe [39], - подхватывает хозяйка.

Дядюшка свищет.

— Какая убогая мечта! — роняет Соня одним уголком губ.

Но Штейнбах бросает ей взгляд.

— У всякого своя, милая моя! — ядовито подхватывает Горленко, находящийся теперь в каком-то хроническом раздражении, — Не всем пропагандами да чепухой разной заниматься! Он слишком небогат, чтоб позволять себе эти… политические игрушки! — И его толстая красная рука делает в воздухе какой-то странный жест.

«Каждым словом его ищут уколоть», — думает Соня.

— И он упорный, этот хлопец, — продолжает Горленко, шумно всасывая чай с блюдца. — Капитала не скопить, конечно… Но может богатую жинку взять. За него всякая пойдет… Продадите вы ему Липовку?

Матовые щеки Штейнбаха вспыхивают.

— Ни за что! Ни за какие деньги!

— Да ну? — Дядюшка бросает курить. — Или руду золотую нашли?

— Год назад я охотно подарил бы ее… господину Нелидову, — говорит Штейнбах с сдержанным презрением, не поднимая ресниц и упорно разглядывая Узоры на стакане. — Теперь я не возьму за нее и миллиона!

«О, милый!..» — думает Маня с бьющимся сердцем. Она боится поднять ресницы. Сейчас все доедаются…

По отъезде Штейнбаха Вера Филипповна говорит мужу и брату:

— Слава Богу! Уезжает… Все устраивается само собой. Я так боялась за Маню. Такая чувственная девчонка!

Мани нет. Она осталась наверху, ссылаясь на головную боль. У нее часто мигрени, и никто не удивляется.

О Штейнбахе говорят, говорят, говорят… Злословят, злословят, злословят… Соня с удивлением замечает, что его все терпеть не могут. Даже деликатный и мягкий дядюшка, который вообще ни о ком не говорит дурно.