— Я думал, вы не вернетесь…

Она с восторгом глядит на его брови.

— Вы думаете, я уж так богата впечатлениями, что не стану дорожить встречей с вами? Я так много мечтала о вас, что не скоро буду сыта. Вы можете не опасаться…

«У нее нет ни тени кокетства! Это страшно…»

— Я боюсь вам верить. Неужели вы обо мне… думали?

— И я, и Соня. Мы о вас говорили целый год. И я вас видела во сне. Почти каждую ночь!

Она рассказывает ему о встрече на станции.

— Вы помните? Я вас толкнула. Вы меня задели плащом и сказали: «Извините!..»

— Н-нет… Простите… Как это было? Постойте!..

Ее лицо вытягивается и бледнеет. Она видит опять ярко и отчетливо всю разницу их общественного положения. Эту глубокую пропасть, разделяющую их жизни. И через которую только фантазия ее перекинула воздушный мостик.

Она отнимает руку, которую он все время пожимал.

— Вы не помните? Я вижу. Ах, пожалуйста! Ваша деликатность ни при чем. Я чувствую, что вы не помните. Да и что тут странного? Что мы с Соней Для вас? Эта встреча… Мы жили ею целый год… А вы? Оставьте мою руку! Оставьте!

— Вы сердитесь?

— Ах, это слишком мало! «Сердитесь!» Я вас ненавижу! Я целый месяц тогда вас ненавидела…

Он вдруг смеется.

— Какая вы милая! — говорит он неожиданно и мягко. — Как я счастлив, что вы меня ненавидели!

Все разом мешается в ее душе. Над хаосом словно выглянуло солнце. Она смеется всеми ямочками. Зубы сверкают. Сияют глаза. Они опять как товарищи в эту минуту. Равные и близкие.

— Как странно! — говорит она, отдавая ему опять свою руку. — Тот Штейнбах, которого я видела на станции, и вы… совсем разные… Это два лица. Заметили вы, что так бывает всегда? Ни один чей век не похож на то, что мы о нем думаем и чего мы от него ждем, когда мы видим его в первый раз. Поэтому я не люблю знакомиться. Я люблю только мечтать о людях.

— Да будет благословенна на этот раз ваш ошибка! — шепчет он, жадно любуясь ею.

Но она не замечает своей власти над ним. Я полна только собой.

«Какая сила! — думает он. — Она взяла Я сердце. Она держит мою жизнь, и я не знаю, я ничего не знаю, что она сделает, из нее? Уронит ли как этот платочек, на дорогу? Растопчет ли, уходя, равнодушная и жестокая… как вчера? Или позовет за собою… Боже! Я даже не знаю, кто она? Как ее имя? Я встретил ее на этой скамье в одно утро. Загадочную, внезапную, как мою судьбу. И из рук ее я готов принять горе, счастье. Даже смерть! Без ропота и сожалений…»

Она говорит задумчиво:

— Иногда мне жалко, зачем мы познакомились? Какие-то чары исчезли… Греза умерла… Теперь я знаю, как вы говорите, смеетесь… Как от вас пахнет… Ну да, конечно. Что вы удивляетесь? Ха!.. Ха!.. Я всякого человека свой запах. Надо только уметь его слышать. А у меня обоняние тонкое. Знаете? У Яна лицо так чудно пахло весенней свежестью! Яблоками… Я любила наклониться к его бородке и нюхать Опьяняло так… А от вашего лица… когда я вчера положила вам на плечо голову… от вашей бороды пахнет совсем не так…

Штейнбах замирает от ужаса. Пальцы его разом цепенеют.

— Тоже опьяняюще… Только… у меня голова кружится. И сердце стучит… Точно дурман нюхаешь… Вы видели цветок дурмана? Вы такой же… ядовитый.

— Противный?

— Д-да… Прекрасный… Но… Противный…

Они оба смеются. Он с облегчением.

— Я боюсь, что была когда-то собакой. В другом мире, в прошлой жизни. Вы верите в переселение душ? Я верю. Ха! Ха!.. У меня так развито обоняние! Оттого я так люблю цветы, меха. Я не знаю цветка без запаха. У всех есть самый тонкий. И у людей тоже. У Сони один, у дядюшки другой. У одних милый, у других противный…

Шелестящие звуки и шорохи наполняют парк.

— Дождь идет, — говорит Штейнбах огорченно. — Как быть? Где ваш зонтик?

— Ах, он весь в дырочках! Я всегда без зонтика. Я не боюсь дождя.

— Но вы промокнете. Простудитесь. Хотите? (он замирает на мгновение, испуганный своей смелостью и радостью, которая его охватывает). Хотите вы… переждать в доме?

— Где? Где?

— У меня в доме…

— Ах, как это хорошо! Я давно хотела его видеть. Пойдемте скорей! Скорей!


— Какое великолепие! — говорит Маня, останавливаясь в кабинете перед оригиналами Рембрандта, Дюрера и Ван Дейка.

— Отец особенно любил этих художников. Моя мать родом из Голландии. Это в ее память. Вообще здесь нет ничего моего. Все это вкусы и страсти отца. На всем остался отпечаток его крупной души. Я здесь такой же гость, как и вы.

Он садится на мягкий пуф, у ее ног. И берет ее руки в свои.

Она молчит, подавленная впечатлениями. Никогда вблизи не видала она такого богатства.

Обстановка у Горленко и Лизогубов кажется теперь такой мизерной! И как свободно движется и дышит здесь этот «жид», как сказала бы Вера Филипповна… «Есть лица, созданные для богатства, А я Золушка-замарашка, — говорит она себе. — Мои юбка и туфли здесь ужасны. Как он этого не замечает?»

Она грезит наяву. Как странно ей сидеть здесь, на этой тахте, крытой персидскими коврами!

Точно во сне… Нет, она не Золушка. Она принцессa. А вот ее вассал, у ее ног. Красивый. Немножко страшный. Но покорный. Точно коршун на цепи, готовый выпустить свои когти.

— Как ваше имя? — словно в пьесе спрашивает он ее.

— Вербена…

— Н-нет… Серьезно… Скажите, кто вы?

— Зачем? Так лучше… У меня вульгарное имя. И так хорошо, что мы ничего не знаем друг о друге! Ни о прошлом, ни о чем.

Он улыбается.

— Вы думаете, у меня нет прошлого? Вы так думаете? А Ян?

Ее левая бровь поднята выше правой… Такое капризное личико!

— О, да!.. Это страшно много! — говорит он серьезно. — Он обогатил вашу душу. Он умел дарить.

— Объясните! — Она придвигается к нему.

Ее пыльные старые туфельки пачкают его колени. Но эта близость не тревожит ее теперь. Когда они говорят о Яне, он словно тут, с ними. Любовь к нему сближает их души. Создает атмосферу света и доверия.

— Есть люди, которые всю жизнь обречены давать окружающим свою душу. Их мало. Есть такие, что умеют только брать у других. Их миллионы. Ян был щедр, как князь. Его натура была сокровищницей, откуда все черпали пригоршнями. И уходили счастливые. Поэтому его нельзя забыть.

— А вы?

— Что я?

— Вы… даете? Или только берете у других?

— Моя жизнь — это сплошная ирония. Мне было мало отпущено судьбой талантов, энергии, жизнерадостности… желаний… Я — потомок вырождающейся семьи…. Я последний в своем роде. Мы — евреи — быстро вырождаемся. Быть может, потому, что борьба за жизнь слишком тяжело дается. Впрочем, о моей семье этого нельзя сказать. Еще в XII веке предки моей матери, Девидсоны, ссужали деньгами королей и лордов. А при Елизавете Английской они были в почете при дворе. Мы никогда не знали унижений и нужды… этих проклятий, тяготеющих над еврейством… Тем не менее яд вырождения отравил нашу кровь. И я обречен с колыбели.

Он смолкает, опустив синеватые веки. Горестно изогнулись черные брови.

О, как больно! Как жалко его слушать! Каким предчувствием томится ее душа! Как ей хочется поцеловать этот большой лоб, эти трагические брови!

— Вы не похожи на отца! Вы удивительно похожи на вашего дядю!

— Как? Вы разве его знаете?

Тень проходит по его чертам. И как бы падает на щеки Мани. Они бледнеют. Блеск ее глаз меркнет внезапно. И он это видит.

Маня закрывает глаза. Ей хочется плакать. Отчего это так холодно стало вдруг? Хорошо бы согреться! Спрятать голову на его груди… Почувствовать себя любимой… Вспоминается Ян…

Вдруг горячая слеза капает на руки Штейнбаха. Он вздрагивает и поднимает голову.

— Вы плачете? О чем?

— Мне вас жалко… не знаю… отчего… И себя жалко… И вас… Нет, не глядите на меня! У меня сейчас распухнет нос, и я буду страшная. Ну, скорее! Говорите что-нибудь еще!

— Вербена, как вас зовут люди?

Она смеется.

— Маней… Видите, как просто! Зовите и вы меня Маней! Все-таки это не так ужасно, как Марья Сергеевна. Фи!.. Вообще, до чего возмутительно, что родители сами выбирают нам имена! Почему бы ж крестить нас, когда мы вырастаем? Если бы меня звали Прасковья или Настасья, я лишила бы себя жизни. А вас как зовут?

— Марк…

— Марк… Марк… — повторяет она, прислушиваясь и, как птичка, качая головой. — Это хорошо звучит. Напоминает Рим. А как дальше? Нет, нет, молчите!.. (Она кладет ему руку на губы.) Я боюсь, что дальше будет Мироныч, Львович, Борисыч… что-нибудь невозможно еврейское… Ха!.. Ха!.. (Она вспыхивает.) Вы не обижаетесь? Не сердитесь?

— Вы не любите евреев? Не отвечайте… Я это чувствую. Вы не можете их любить. Они неэстетичны.

— Ради Бога, не сердитесь! Но это правда. Я все время стараюсь забыть, что вы — еврей. И мне это удается. Вы так прекрасны! Так аристократичны. Знаете? Здесь на селе был студент с чудным именем Измаил. А эти безвкусные.

— Жиды, — подсказывает Штейнбах.

Маня опять вспыхивает и теряется.

— Простите! Это дурная привычка. У Горленко все так говорят. А эти евреи зовут его Зяма… Они лишены чутья. И зачем они всех называют уменьшительными именами? Как это нелепо! Зяма… Это напоминает что-то плоское, ползучее… вроде червяка… А у него была такая огневая душа! А как жаль, что именно вас не зовут Измаил!

Она задумывается на мгновение.

— Кстати, я слышала, что каждый человек над поминает какое-нибудь животное. Я сама среди гимназисток встречала кошек, коров, овец и крыс. Это самые распространенные типы. А вы похожи на коршуна. Видели вы в Зоологическом саду, в клетке, этих трех хищников? Когда подходишь, они зорко и надменно глядят тебе в лицо. У них глаза так близко-близко поставлены! И как будто брови взмахнули над ними, хотя и нет бровей. Какие они красивые и гордые! И какой позор для человека, что он запер их в клетку!