Наверное, не знают, как подступиться и обозначить, что к чему. А если знают, то боятся, что их обвинят в нападках на латиноамериканцев. Я подкатилась с этим разговором к Элизабет, но она меня быстренько отшила.

– Ты не о том, – ответила она с присущими ей безмятежным взглядом и застенчивой улыбкой (таких белоснежных зубов я не видела ни у кого). И с едва уловимым испанским акцентом добавила: – Меня тошнит от того, как ты, Лорен, все сводишь к цвету кожи. Это очень… по-американски. В Колумбии это никого не волнует.

Как-то не очень верится. К тому же Элизабет здесь, а Америку это волнует. И ей еще предстоит найти себе мужчину.

Вот мы и собрались – sucias из Бостонского университета – потрясающие, блестящие, талантливые, свихнутые, всех цветов радуги, приверженцы нескольких религий. Мы обнялись, посплетничали на испанском, на английском и на самой невероятной смеси двух этих языков. Мы заказали двадцать одно блюдо на всех – именно двадцать одно: по четыре на пятерых и одно для Ребекки – пиво и содовую, а затем приступили к тому, зачем сегодня встретились.

Заговорили о том первом вечере, когда сошлись после того, как вышибалы вытурили нас из «Джиллиане».

– Помните, как было холодно? – спросила Сара, прихлебывая имбирный эль. Почему она такая зеленая? Заболела или я напилась?

– У-ух! – помахала рукой перед ее носом Уснейвис. – Как я тогда закоченела!

Я помнила. Бывают ночи, когда в леденящем воздухе Бостона после закрытия баров наступает мертвая тишина, и даже тачки не тарахтят по Кенмор-сквер. Неживой, застывший, солоноватый воздух. Такой, как сегодня.

– Мы были не в себе, – добавила Элизабет, качая головой и подаваясь вперед. – Совершенно не в себе.

Именно. Только зеленые первокурсницы-идиотки могли оставаться на улице в такой час и блевать в стоки, желая доказать, что они уже взрослые. Вот такими были мы, sucias – шалопаистые, смеющиеся, шатающиеся по улицам и, наконец, свободные.

– Мы пошли гулять, – сказала Эмбер, и мы все рассмеялись. А она начала рассказ.

Мы, как юные estupidas[40], отправились в общежитие пешком – по замусоренным переулкам, где кишели крысы размером с небольших собак, мимоФенуэй-парк, петляя в зловонии Фене. На одном перекрестке видели, как молодые парни латиноамериканской наружности передавали белым, на вид юристам, в шикарной машине шарики в фольге. Мы видели типа с неухоженной афро[41] и в красной шляпе, оравшего на девчонку. Двоих мужчин, которые трахались в тростнике у стоячей воды. Ух, как это захватывало – мы в Бостоне, в колледже, в большом городе. Без родителей, вместе. Мы пихались и хихикали, словно не умирали от холода в облегающих костюмчиках, все, кроме Ребекки, которая выглядела так, будто шла на занятия по катехизису, – в шерстяном костюме с красной лентой на голове. Она прижимала руки к груди и смотрела на нас как на безумных. У всех в ледяной тьме вился изо рта сумасшедший голубой парок. А у Ребекки Бака – нет. Я поинтересовалась, уж не дьяволица ли она, с холодным вином причастия в жилах вместо крови. Мой вопрос не показался ей остроумным. Более того, она потом не разговаривала со мной два месяца. Уже в то время эта девушка была щепетильной.

Мы, sucias, дурили не только так. Таскались повсюду и заговаривали по-испански лишь затем, чтобы до людей дошло, понимаете? Дошло, что мы латиноамериканки. Потому что по нашему внешнему виду это не сразу все понимали. Но Сара и Элизабет говорили правильно, потому что Сара была из Майами, где испанский как бы официальный язык (не смейтесь, там настоящая заграница), а Элизабет – из Колумбии, где испанский в самом деле официальный язык. А остальные продирались через El Castellano с грацией гиппопотамих в посудной лавке. Не чуяли никаких нюансов, не знали, какой должна быть латиноамериканка, навесили на себя кликуху и старались как могли. Но важно другое: мы стали sucias, притом sucias, которые с тех пор держались вместе. Вместе учились, вместе ходили за покупками, работали, вместе смеялись и плакали, вместе росли. Sucias держали слово и до сих пор держат.

– Мы прошли большой путь, – подмигнула Уснейвис и подняла стакан с белым вином, оттопырив при этом пухлый мизинец.

– За нас, – поддержали мы, и я проглотила остаток пива, чем снова вызвала гримасу Бекки Бака. И сделала знак официантке принести еще. Я уже сбилась со счета, сколько я выпила, и догадывалась, что это нехорошо. По крайней мере я не за рулем. Следующий час я пила и слушала рассказы.

– Miranos, – бормотала я, как всегда, когда выпиваю, уверенная, будто на что-то способна, в том числе говорить по-испански, не убивая язык. – Que bonitos somos.[42]

– Bonitas, – поправила меня Ребекка. Не могу определить: это у нее торжествующая улыбка или нет? – Que bonitas somos[43]. Мы – женского рода.

– Пусть так.

Ребекка пожала плечами, что означало: «Оставайся дурой, если тебе так нравится».

– Отстань от нее, – буркнула Элизабет. – Она говорит как умеет.

– Очень хорошо, что ты пытаешься, – вступила в разговор Уснейвис. Ее глаза потеплели от сострадания. Но было слишком поздно. Я почувствовала себя идиоткой. И слова посыпались из меня.

– Мне не везет в жизни, – сказала я. – Это правда. Я глупая. Ты довольна, Бекка Бака? Я – идиотка. Ты – совершенство. Я – хлам. Вот так.

– Нет, нет, – возразила Элизабет. – Перестань, Лорен. Ты замечательная.

Сара положила ладонь на руку Элизабет и кивнула:

– Да, Лорен, ты замечательная. Выбрось эту дурь из головы.

Я хоть и клялась, что это никогда не повторится, но опять напилась и ничего не могла с этим поделать. Наверное, выкладывала слишком много жалобных деталей о своей жизни. И чувствовала, что Ребекка не одобряет, что я обнажаюсь. Послала мне тот самый взгляд. Но никто не заметил. А я снова ощутила себя жалкой идиоткой, однако не сдержалась – меня несло. Что-то было во мне такое – наверное, пиво, – что побуждало говорить.

Я вывалила все: что Эд по прозвищу Голова отдаляется от меня и крутит на стороне, я понимаю, что-то происходит, но не знаю, что именно, что я попыталась выяснить, что к чему, забравшись в его голосовую почту на работе, поскольку пароль оказался тем же самым, что на карточке ATM, которой я одно время пользовалась и снимала деньги на такси, пока Эд ловил машину. Я рассказала, что обнаружила сообщение: милый с придыханием голос благодарил Эда за обед и прекрасно проведенное время. А потом поделилась своими сомнениями: я не уверена, стоит ли выходить замуж за парня, если не нахожу его даже физически привлекательным, а он живет в Нью-Йорке и тратит на пошив одной своей рубашки больше денег, чем на подарок к моему последнему дню рождения. За этого техасца-головастика из Сан-Антонио, который носит ковбойские сапоги с костюмами от Армани и представляется Эдом Джерри-майло вместо того, чтобы честно сказать, что он Эдуардо Эстсбан Хамарильо – из латинос, бывший занюханный алтарный служка.

Я сказала, что старалась поправить свою пошатнувшуюся самооценку, немилосердно флиртуя в редакции с нашим живчиком Йованом Чилдсом, и только вчера почти дошла до поцелуя, когда он взял меня на игру «Сел-тик», и мы сидели так близко, что я видела мокрые желтые резинки его подтяжек. Сказала, что хотя воочию наблюдала его похождения, – Йован мерил собственную значимость тем, со сколькими ламами мог встречаться одновременно, – я вознамерилась излечить его от жено-фобии, поскольку считала этого парня самым умным и талантливым автором. Каждый раз, когда я читала его материалы, мое сердце разбивалось на миллион кусочков. – И еще я ненавижу баскетбол, ясно? – Слезы затуманили мне глаза. Я взглянула на засалившуюся карту Кубы: Гавана лоснилась от масла, провинция Матансас попала под ошметок мяса под приправой из моей гора vieja[44], город Холгуин скрылся под черной фасолиной. Ни одна из других sucias не напакостила так на своей салфетке. Естественно. Я посмотрела на свой белый свитер: между грудей, как и следовало ожидать, тянулась томатная полоса. Я подняла голову и заговорила, прежде чем осознала, что говорю: – Йован пишет о баскетбольной площадке, и меня душат слезы – вот насколько он хорош. Мне начинает казаться, что я его люблю, но в любви он полное барахло. Йован красив, но только Бог знает, как случилось, что такой чувствительный автор может быть столь бесчувственным существом. Не человек – барахло. Я ненавижу его.

Я рассказала о своем возрастающем интересе к типажу опасно смазливых тигров, шатающихся в здешней округе. О том, что считаю доминиканцев самыми красивыми на планете мужчинами. О своей мечте спасти одного из них, сделать из него профессионала, провести через колледж или нечто в этом роде. Или по крайней мере посмотреть, что он собой представляет.

– Соображаете, о чем я?

Молчание прервала Ребекка и, мило улыбнувшись, начала:

– Лорен, не возражаешь, если я скажу? Я тебя очень уважаю, но в тебе ощущается явное стремление к саморазрушению. Старайся защищать себя. И перестань увлекаться этими гангстерскими типами, у которых в голове одно: как бы навредить другим. Я не хотела бы идти на опознание твоего тела в городской больнице.

– Йован – черный, но он не гангстер! – вспылила я. – Он журналист. Потрясающий журналист.

– Снова разговор о расах, – заметила Лиз. – Вечно ты об этом.

– Очень по-расистски, – сказала Эмбер Ребекке. – Ты должна преодолевать свою неприязнь.

– Я имела в виду Эда, – чуть смущенно улыбнулась Ребекка.

– И Эд тоже не гангстер, – заметила я.

– Рассказывай! Мисс «Мне нравятся черные, но я ни с одним из них не встречаюсь», – повернулась Эмбер к Ребекке. – Это ты-то не расистка? – Она рассмеялась, и меня снова поразил ее глухой сильный голос.

Ребекка, не обратив внимания на Эмбер, изогнула тщательно выщипанные брови, посмотрела на меня, склонила голову, словно говоря: «Ты уверена?» – и усмехнулась. Я терпеть не могу, когда она так делает.

– Что ты хочешь сказать? Конечно, нет! Он спичрайтер мэра Нью-Йорка!