– Крепко спит! Вот идиотка! Люди добрые, ну почему на свете живут такие безмозглые существа? Прямо сердце кровью обливается!

– Что я опять не так сказала?

– Ничего, ничего! На, получай тумак. Когда ты только поумнеешь и повзрослеешь и научишься не доверять отговоркам своей добродетельной сестрицы!

Люс в притворном отчаянии съёживается, но мои затрещины и зуботычины до смерти ей нравятся. Ах да, чуть не забыла:

– Анаис, что такое ты рассказывала Мари Белом? Она даже фары раскрыла!

– Какие фары?

– Не важно. Давай, говори скорей.

– Подвинься поближе.

Её порочная физиономия так и сияет. Должно быть, что-то совсем мерзкое.

– Ну вот. Представляешь себе, последнее Рождество мэр справлял с любовницей, красоткой Жюлот. Мало того, секретарь привёз ему одну женщину из Парижа. На десерт они раздели обеих девиц догола, разделись сами и нагишом отплясывали кадриль.

– Не слабо! А ты откуда знаешь?

– Папа рассказывал маме. Я уже легла спать, но я всегда оставляю дверь открытой – говорю, что страшно. И всё слышу.

– Да, скучать тебе не приходится. И часто твой папа рассказывает такое?

– Такое – не часто. Хотя иной раз я прямо корчусь от смеха.

Она тут же принимается пересказывать прочие грязные сплетни; отец её, муниципальный чиновник, досконально знаком с местной скандальной хроникой. Я слушаю, и время летит быстро.


Возвращается директриса; мы едва успеваем наугад раскрыть учебники. Но она прямиком направляется ко мне, не обращая внимания на то, чем мы заняты.

– Клодина, не могли бы вы вместе с вашими подружками спеть для господина Бланшо? Они недавно разучили на два голоса прелестную песенку: «В милых тех владениях».

– Я-то не прочь. Боюсь только, инспектору настолько не по душе мои распущенные волосы, что он и слушать меня не станет.

– Не болтайте глупости, не время сейчас. Пусть они споют. Похоже, господин Бланшо не слишком доволен вторым классом. Надеюсь, музыка его развлечёт.

Меня ничуть не удивляет, что он не слишком доволен вторым классом: мадемуазель Лантене занимается им, лишь когда больше нечего делать. Она пичкает своих девчонок письменными упражнениями, а сама тем временем спокойно беседует со своей ненаглядной директрисой, пока малыши марают бумагу. Ничего, я костьми лягу, но они у меня запоют.

Мадемуазель Сержан приводит этого гнусного Бланшо. Я выстраиваю полукругом наш класс и первую группу второго; самую высокую партию я доверяю Анаис, вторые голоса – Мари Белом (несчастные вторые!), а я буду петь сразу две партии, то есть быстро переходить от одной к другой, как почувствую, что кто-то не тянет. Начали! Один пропуск и – раз, два, три!

В милых тех владениях

Мудрецов венчают,

В них души не чают!

В мирных наслаждениях

Живут без печали!

Клюнул! Давний замшелый выпускник Высшей педагогической школы в такт музыке Рамо (вернее, не в такт) качает головой; кажется, понравилось. В который раз Орфей своими песнями усмиряет диких зверей…

– Хорошо спели. А чья музыка? Вроде бы Руно? (Он почему-то произносит и последнюю, нечитаемую букву: «Гунод».)

– Да, сударь. (Не будем ему перечить.)

– Я так и думал. Какой славный хор (старый мухомор!).

Инспектор так неожиданно приписал мелодию Рамо автору «Фауста», что мадемуазель Сержан прикусывает губу, чтобы не засмеяться. Умиротворённый Бланшо роняет несколько любезных слов и удаляется, продиктовав напоследок – о парфянская стрела! – тему для сочинения:

– Объясните и прокомментируйте мысль Франклина: «Праздность подобна ржавчине. От праздности изнашиваются сильнее, чем от работы».

Поехали! Сверкающему ключу округлой формы, который рука двадцать раз на дню шлифует и проворачивает в замке, противопоставим ключ старый, никому не нужный, изъеденный красноватой ржавчиной. Потом сравним истинного трудягу, который бодро работает от зари до зари, чьи твёрдые мускулы… и так далее и тому подобное… с бездельником, томно разлёгшимся на мягкой тахте, перед которым на роскошном столе и ля-ля-тополя… сменяются экзотические блюда… и ля-ля-тополя… и который тщетно пытается возбудить свой аппетит, ля-ля-тополя… Халтура много времени не занимает!

Получается, нет ничего хорошего в том, чтобы, развалясь, сидеть-посиживать в кресле. Получается, что рабочие, вкалывающие всю жизнь, не умирают молодыми и истощёнными. Но об этом ни слова. В «экзаменационной программе» всё не так, как в жизни.

Люс никак не сообразит, что бы такое написать, и тихонько просит подкинуть мыслишку-другую. Я великодушно даю ей свой опус – всё равно много она у меня не позаимствует.

Четыре часа. Все уходят. Пансионерки поднимаются перекусить, мать мадемуазель Сержан приготовила им полдник. Проверив по отражению в стекле, как сидит на мне шляпка, я отправляюсь домой вместе с Анаис и Мари Белом.

По дороге мы перемываем косточки Бланшо. Этот старикашка меня раздражает: дай ему волю, он бы вырядил нас в мешковину и заставил ходить с зализанными волосами.

– По-моему, он остался не совсем доволен вторым классом, – замечает Мари Белом, – хорошо, что ты задобрила его музыкой!

– Да, – говорит Анаис, – мадемуазель Лантене занимается со своим классом несколько… спустя рукава.

– Ну ты скажешь! Разве может она поспеть и там и сям! Кстати, директриса прямо на привязь её посадила, даже одевает её и умывает.

– Шутишь! – в один голос восклицают Анаис и Мари.

– Ни капельки! Загляните сами в спальню и комнаты учительниц – нет ничего проще, достаточно вместе с пансионерками вызваться таскать наверх воду – и пощупайте тазик Эме. Сухо! Там одна пыль.

– Ну знаете, это уже слишком! – заявляет Мари Белом.

Дылда Анаис ничего не говорит и, погрузившись в размышления, уходит. Не сомневаюсь, что она во всех подробностях перескажет эту историю парню, с которым крутит амуры на этой неделе. О её проказах я знаю очень мало: стоит начать расспросы, как она с лукавым видом смолкает. В школе мне скучно – симптом неприятный и совсем недавний. И я никого не люблю (может, в этом всё дело). На меня напала такая непроходимая лень, что я неукоснительно выполняю все задания; я равнодушно наблюдаю, как наши учительницы ластятся, лижутся, ссорятся, чтобы потом с ещё большим пылом предаться любви. Теперь они не сдерживают себя ни в жестах, ни в словах, так что даже Рабастан при всей своей самоуверенности теряется, глядя на их любовные игрища, и только что-то бормочет себе под нос. В таких случаях глаза Эме вспыхивают злобной радостью, как у шкодливой кошки, а мадемуазель Сержан наслаждается весельем подруги. Честное слово, диву даёшься! Малышка совсем заважничала: ведь стоит ей не так посмотреть, нахмурить бархатные брови, как директриса тут же меняется в лице.

Люс внимательно следит за столь нежной дружбой – всё высматривает, вынюхивает, берёт на заметку. Она открывает для себя так много нового, что теперь пользуется любым удобным случаем, дабы остаться со мной наедине – и ну ластиться! При этом она щурит зелёные глаза и приоткрывает губки. Однако эта малявка меня не прельщает. Почему бы ей не обратиться к дылде Анаис, которая тоже интересуется любовными играми наших двух голубок, окончательно забросивших преподавательскую деятельность? Анаис не устаёт всему этому поражаться, обнаруживая такое простодушие, что впору руками развести.

Сегодня утром в сарае, где мы ставим лейки, Люс полезла целоваться, и мне пришлось её порядком поколотить. Она не кричала и так плакала, что я в конце концов принялась её утешать. Поглаживая её по голове, я сказала:

– Дурочка, вот поступишь в педагогическое училище, там будет на кого излить переполняющую тебя нежность.

– Да, но тебя-то там не будет!

– Конечно, не будет. Но ты не проучишься там и двух дней, как третьекурсницы из-за тебя перегрызутся, зверюшка противная!

Благодарно на меня поглядывая, она с радостью даёт себя отчитать.

Может, мне так скучно из-за того, что мы переехали из старого здания? А в новом нет ни укромных пыльных закоулков, ни запутанных коридоров – идёшь, бывало, и не знаешь, куда тебя занесло: то ли ты на учительской половине, то ли «у себя», а то вдруг влетишь нечаянно в комнату младшего учителя, и приходится извиняться и уносить ноги.

Может, я старею? Может, это всей тяжестью навалились на меня мои шестнадцать лет? Право, что за глупости!

А может, это весна? Такая непозволительно красивая да погожая! По четвергам и воскресеньям я отправляюсь к своей сводной сестрёнке Клер: она вконец запуталась в своих отношениях с секретарём муниципалитета и попала в дурацкое положение. Тот никак не желает на ней жениться. Поговаривают, что бремя семейных обязанностей ему не по силам – якобы ещё в коллеже он подвергся операции из-за необычной болезни, поражающей орган, о котором не принято упоминать вслух, и потому, по-прежнему испытывая влечение к женщинам, он не может «удовлетворить свои желания». Я это не совсем понимаю, вернее, совсем не понимаю, но с жаром пересказываю Клер всё, что мне удалось разузнать. Она поднимает к небу простодушные глаза, трясёт головой и восторженно твердит своё: «Ну и что! Ну и что! Зато он такой красивый, у него такие изящные усики, и потом, я достаточно счастлива от одних его слов. Он целует меня в шею, говорит о поэзии, о заходе солнца. Чего мне ещё желать?» Действительно, если ей этого довольно…

Когда мне надоедает её болтовня, я говорю, что пора прощаться – папа ждёт. На самом деле я и не думаю возвращаться домой. Я остаюсь в лесу, ищу местечко получше и ложусь на траву. Полчища букашек снуют по земле у меня под носом (порой они ведут себя безобразно, но они такие крошечные!); как славно пахнут свежие, нагретые солнцем лесные травы… Ах, ненаглядные мои леса!


В школу я опаздываю (я с трудом заснула, мысли закружились у меня в голове, как только я погасила лампу) и застаю директрису за столом – она сидит важная, хмурая. У девчонок тоже вид постный, натянутый, чопорный. Что бы это значило? Дылда Анаис, опустив голову на стол, так силится разрыдаться, что от напряжения у неё синеют уши. Никак позабавимся! Я проскальзываю на своё место рядом с Люс, и та шепчет: «Дорогая, в парте у одного мальчишки обнаружили письма Анаис – их только что принесли директрисе, чтобы она прочитала».