– Ты не видела самого прекрасного, – говорит Люс, не отвечая на мой вопрос. – Взгляни!

Она открывает дверь в лепных гирляндах.

– Это туалетная комната.

– Спасибо за разъяснение: а то я могла бы подумать, что это молельня мадемуазель Сержан.

Фаянсовые плитки на стенах, фаянсовые плитки на полу, туалетная комната сверкает тысячью огней (и более того), ну чисто Венеция! Ох, возможно ли это! Ванна, которая подошла бы слонёнку, и два глубоких, как пруд в Барре, таза, два перевёртывающихся таза. На туалетном столике светлый черепаховый гребень, баснословно дорогой. Люс бросается к какой-то диковинной скамеечке, приподнимает, точно у ящика, крышку с обивкой в лютиках, и говорит совсем просто, демонстрируя мне продолговатую чашу:

– Это из чистого серебра.

– Пфф! От этих металлических бортов, должно быть, ляжкам холодно. А на дне что, твой герб выгравирован? Но расскажи мне наконец обо всём, или я сматываюсь отсюда.

– И всё освещается электричеством. Я всё время боюсь, что из-за него может произойти несчастный случай, от искры, от чего-то ещё, что может убить (моя сестрица все уши нам про это прожужжала в Монтиньи, во время уроков физики!). И ежели я остаюсь вечером одна, я зажигаю маленькую керосиновую лампу. Видела бы ты мои сорочки! У меня шесть шёлковых, остальные по моде Империи с розовыми лентами, и такие же панталоны…

– Панталоны по моде Империи? Я-то считала, что в наши времена никто не пойдёт на такие необузданные траты…

– А вот и нет, и доказательство – сама белошвейка мне сказала, бельё по моде Империи! И потом…

Лицо её сияет. Она порхает от одного шкафа к другому, путается в своей длинной юбке. Внезапно она подхватывает обеими руками шуршащие юбки и восторженно шепчет мне:

– Клодина, у меня шёлковые чулки!!!

На ней и в самом деле шёлковые чулки. Они шёлковые, я могу это подтвердить, и доходят до самых бёдер. Ножки её, я их узнаю, – просто чудо.

– Потрогай, какие мягкие, гладкие!

– Верю тебе, верю. Но клянусь, я сейчас же уйду, если ты по-прежнему станешь молоть языком и ничего мне не объяснишь!

– Тогда нам надо сесть поудобнее. Плюхайся-ка в кресло. Погодь-ка, я опущу штору, а то солнце в глаза.

До чего уморительно звучат у неё местные словечки. А сама она ещё в розовой блузке и безукоризненного покроя юбке – оперетка, да и только!

– Может, выпьем? У меня всегда припасены две бутылки вина в туалетной комнате. Он говорит, что тогда я не буду анемичной.

– Он! Значит, существует Он! Вот удача, наконец-то всё узнаем! Подавай-ка сюда немедленно портрет соблазнителя.

Люс выходит и возвращается с фотографией в руке.

– Держи, вот он, – говорит она упавшим голосом. Просто отвратительно: на фотографии – толстый мужчина лет шестидесяти, а может, и больше, почти совсем лысый, с тупым видом, отвислыми, как у датского дога, щеками и большими коровьими глазами! Я в ужасе гляжу на свою подружку, а она молча разглядывает ковёр и постукивает носком ботинка.

– Старушка моя, ты должна мне всё рассказать. Это ещё интереснее, чем я думала…

Сидя на подушке у моих ног, в золотистом сумраке от спущенных штор, она кладёт скрещённые кисти рук мне на колени… Меня здорово смущает её новая причёска, и потом, ей не следовало бы завиваться… Я в свою очередь снимаю соломенную шляпку и встряхиваю головой, чтобы волосы легли свободно. Люс улыбается мне.

– Ты совсем как мальчишка, Клодина, с этими короткими волосами, прямо хорошенький мальчишка. Но всё-таки нет, когда смотришь на тебя, видно, что у тебя, конечно, девичье лицо, лицо красивой девушки!

– Хватит! Рассказывай всё с самого начала и до сегодняшнего дня. И поживей немного, а то папа ещё подумает, что я заблудилась или попала под экипаж…

– Хорошо. Так вот, когда ты наконец собралась написать мне после своей болезни, они обе уже успели мне столько гадостей наделать. Я, мол, и такая, и сякая, и гусыня, и карикатура на свою сестру, и обзывали меня по-всякому.

– Они по-прежнему вместе, твоя сестра и директриса?

– Чёрт побери, всё ещё хуже прежнего. Сестрица моя даже не подметает своей комнаты. Мадемуазель наняла прислугу. И по всякому поводу, а то и без повода, Эме сказывается больной, не выходит из комнаты, и Мадемуазель заменяет её почти на всех устных уроках. И ещё того лучше: однажды вечером я слышала, как Мадемуазель устроила в саду ужасную сцену Эме из-за нового классного надзирателя. Она просто не в себе была. «Ты добьёшься того, что я тебя убью», – сказала она Эме. Мою сестру аж передёрнуло, она бросила на неё косой взгляд да и говорит: «Ты не осмелишься, слишком потом страдать будешь». Тогда Мадемуазель начала скулить и умолять не мучить её больше, и Эме бросилась ей на шею, и они пошли вместе наверх. Но дело совсем не в том, к этому я привыкла. Только вот сестрица моя, скажу тебе, обращалась со мной хуже, чем с собакой, и Мадемуазель тоже. Когда я стала просить у сестры чулки и ботинки, она велела мне убираться прочь. «Если у тебя дырки на пятках, заштопай их, – сказала она мне, – а верх ещё совсем целый, и когда не видно дыр, их вроде бы и нет». С платьями та же история: у неё хватило наглости, у этой дряни, отдать мне свою старую блузку с протёртыми подмышками. Я проплакала весь день оттого, что у меня так плохо с одеждой, уж лучше бы меня избили! В отчаянии я написала домой. Ты ведь знаешь, у меня никогда ни гроша не было. А мама мне ответила: «Договаривайся обо всём с сестрой, ты и так стоишь нам немалых денег, к тому же у нас свинья подохла, да я потратила в прошлом месяце на лекарства для твоей младшей сестрёнки Жюли целых пятнадцать франков; а ты знаешь, что в доме у нас нищета и всё такое прочее, а коли тебя мучает голод, соси свой кулак».

– Продолжай.

– Тогда я попыталась припугнуть сестру, но она только засмеялась мне в лицо и крикнула: «Если тебе здесь плохо, можешь возвращаться домой, у меня обуза с плеч свалится, будешь там пасти гусей». В тот день я не смогла ни есть, ни спать. На следующее утро, после занятий, поднимаясь в столовую, я заметила, что дверь комнаты Эме приоткрыта, а её кошелёк лежит на камине рядом с часами – у неё теперь стоят часы, дорогая, у этой подлой дряни! У меня просто кровь застыла в жилах. Я бросилась, схватила кошелёк, но она могла бы меня обыскать, я не знала, куда мне его спрятать. Я ещё не снимала шляпки, взяла и надела свой жакет, спустилась к уборной и швырнула туда свой передник, потом вышла, никого не встретив дорогой – все уже были в столовой, – и побежала к станции, чтобы сесть на поезд в одиннадцать тридцать девять, который шёл в Париж. Он должен был вот-вот отойти. Я была полумёртвая, задыхалась от бега.

Люс замолкает, чтобы перевести дыхание и насладиться произведённым эффектом. Признаюсь, я была поражена. Никогда бы не подумала, что эта замухрышка способна на такой отчаянный поступок.

– Ну а дальше? Скорей, милочка, рассказывай, что дальше? Сколько было денег в кошельке?

– Двадцать три франка. Когда я приехала в Париж, у меня оставалось всего девять франков, я ехала, сама понимаешь, третьим классом. И вот ещё: на станции все меня знали, и папаша Ракален спросил меня: «Куда это вы спешите, душечка?» Я ему ответила: «Матушка заболела, нам прислали телеграмму, я спешу в Семантран, сестра не может оставить Школу». – «Да, – ответил он, – это весьма огорчительно».

– А что ты сделала, приехав в Париж?

– Я вышла с вокзала и пошла по улице. Спросила, где церковь Магдалины.

– Почему?

– Сейчас всё узнаешь. Потому что мой дядюшка – это он изображён на фотографии – живёт на улице Тронше, около церкви Магдалины.

– Брат твоей матери?

– Нет, деверь. Он женился на богачке, которая умерла, нажил ещё кучу денег и, как полагается, не пожелал больше о нас слышать, ведь мы нищие. Это понятно. Я знала его адрес, потому что мама, которой хотелось заполучить его денежки, заставляла нас ему писать, всех пятерых, под Новый год, на бумаге с цветочками. Он нам никогда не отвечал. Ну и вот, я пришла к нему, потому что не знала, где ночевать.

– «Где ночевать»! Люс, я просто преклоняюсь перед тобой… ты в сто раз хитрее своей сестры, да и меня тоже.

– Ох уж! Хитрее?.. Вовсе нет. Я вошла в дом. Я умирала с голоду. На мне была старая блузка Эме и школьная шляпка. И квартира там оказалась ещё прекраснее, чем эта, а слуга сухо так мне сказал: «Что вам угодно?» Мне было так стыдно, слёзы подступали. Я ответила: «Я хотела бы видеть своего дядю». Знаешь, что заявил мне этот негодяй? «Мой господин приказал не принимать никого из своих родных!» Убиться можно! Я повернулась, чтобы уйти, и тут столкнулась нос к носу с толстым господином, входившим в квартиру. Он сразу остановился. «Как вас зовут?» – «Люс». – «Вас ко мне прислала ваша матушка?» – «О нет! Я сама пришла. Сестра так ужасно со мной обращалась, что я сбежала из Школы». – «Из школы? Сколько же тебе лет?» – спросил он, беря меня под руку и вводя в столовую. – «Через четыре месяца семнадцать». – «Семнадцать? Вот уж вам совсем не дашь этих лет, никак не дашь. Забавная история! Садитесь, дитя моё, и расскажите мне всё». Ну уж тут я ему всё выложила: и про нашу нищету и беды, и про Мадемуазель и Эме, и про чулки с дырками, и всё-всё. Он слушал, смотрел на меня своими выпученными голубыми глазами и всё придвигал ко мне поближе свой стул. К концу рассказа я почувствовала такую усталость, и я заплакала! И тут этот мужчина сажает меня к себе на колени, целует меня, гладит. «Бедная крошка! До чего огорчительно видеть, как страдает такая миленькая девчушка. Твоя сестра похожа на свою мать, знаешь, настоящая чума. А какие у нас красивые волосы! Глядя на эту косу, можно подумать, что ей четырнадцать лет, не больше». И вот уже он обхватывает меня за плечи, сжимает талию, бёдра и целует меня и при этом пыхтит, как тюлень. Мне было немного противно, но, понимаешь, не хотелось его сердить.

– Очень хорошо понимаю. Что же дальше? – Дальше… я не смогу тебе всё рассказать. – Не изображай из себя недотрогу! В Школе ты не была такой ханжой!