– Ну как, сумели вы насладиться этим свинским тромбоном, лаявшим среди роз этой ночи грёз? Если Фауст продолжает спать, несмотря на весь этот галдёж, то, должно быть, потому, что читал «Плодородие», прежде чем завалиться в постель. Да, впрочем, и весь этот оркестр до того дерьмовый! Есть там такая мразь, маленький флейтист, который не в состоянии в этом сифилитическом балете исполнить свою проклятущую ноту одновременно с какими-то там обертонами арф; попадись он только мне, я бы заставил его сунуть свой инструмент в…

– Друг мой, друг мой, – мягко журчит голос Дядюшки прямо в спину этому припадочному, – если вы будете продолжать, то утратите всякую сдержанность в определениях!

Можи разворачивает свои толстые плечи, и перед нами возникает короткий нос, выпуклые голубые глаза под тяжёлыми веками, большие свирепые усы над детским ртом… Ещё весь клокочущий от праведного гнева, со сверкающими, как иллюминаторы, глазами и налившейся кровью шеей, он похож на какого-то бычка и на какое-то земноводное. (Уроки естественной истории, полученные в Монтиньи, пошли мне на пользу.) Но он уже приветливо улыбается, и, когда кланяется, выставляя напоказ розовую лысину слишком больших размеров, я замечаю, что нижняя часть его лица – вялый подбородок, утонувший в складках жира, и младенческие губы – никак не сочетается с энергичным напором широкого лба и короткого своевольного носа. Меня знакомят. И сразу же Можи спрашивает:

– Старый дружище, почему вы привели мадемуазель в это довольно сомнительное место? Когда так прекрасно в Тюильри играть в серсо…

Чувствуя себя уязвлённой, я молчу. Достоинство, с которым я стараюсь держаться, очень забавляет обоих мужчин.

– А ваш Марсель здесь? – спрашивает критик дядю.

– Да, он пришел со своей тётушкой.

– Как? – подскакивает. Можи. – Он уже открыто показывается со своей…[4]

– Клодиной, – поясняет Дядюшка, пожимая плечами. – Клодиной, которая здесь перед вами и которая является его тётушкой. У нас весьма сложная структура семьи.

– Ах вот как! Значит, мадемуазель, вы тётушка Марселя? Существуют некие предначертания!

– Вы, верно, полагаете, что это забавно! – бурчит мой Дядюшка, раздираемый между желаниями рассмеяться и поворчать.

– Каждый действует в меру своих возможностей, – отзывается Можи.

Что это означает? За этим скрыто что-то, чего я не понимаю.

Мимо нас проходит прекрасная киприотка госпожа ван Лангендонк в сопровождении шестерых мужчин: каждый из этих шестерых кажется одинаково влюблённым в неё, и она по очереди ласкает каждого из них взглядом восторженной газели.

– Какое восхитительное создание! Не правда ли, Дядюшка?

– Конечно. Одна из тех женщин, присутствие которых необходимо, когда принимаешь гостей. Она служит украшением приёма и завлекает гостей.

– И, – добавляет Можи, – пока мужчины поглощены её созерцанием, они забывают пожирать бутерброды и пирожки.

– С кем вы сейчас поздоровались, Дядя?

– С трио высочайшей пробы.

– Такой же, как трио Сезара Франка, – вставляет Можи.

Дядя продолжает:

– Трое друзей, которые никогда не расстаются, их всегда принимают всех вместе, было бы жаль их разлучать. Они прекрасны, честны и, вещь совершенно невероятная, предельно порядочны и деликатны. Один из них сочиняет музыку, вполне оригинальную, прелестную музыку; другой, тот, что сейчас разговаривает с принцессой де С. её исполняет, поёт с мастерством большого артиста, а третий, слушая их, делает изящные, великолепные зарисовки.

– Будь я женщиной, – заключил Можи, – я хотел бы выйти замуж за всех троих!

– Как их имена?

– Их почти всегда услышишь вместе: Бавиль, Бреда и Делла Сюжес.

Дядюшка, когда они проходят мимо, обменивается приветствиями со знаменитым трио, на которое так приятно смотреть.

Один истинный Валуа, заблудившийся среди нас, тонкий, породистый, как геральдическая борзая, – это Бавиль; красивый здоровяк с голубыми глазами и синяками под ними, с очаровательным женским ртом – Бреда, тенор; а этот высокий, кажущийся беспечным, Делла Сюжес, в облике которого сохраняется что-то восточное – в матовом цвете лица, остром рисунке носа, – с серьёзным видом, как послушный ребёнок, смотрит на проходящих мимо людей.

– Вы, Можи, как специалист, опишите Клодине несколько общеизвестных образчиков…

– …представляющих Весь-Париж, тасказать. Великолепный спектакль, который рекомендуется посмотреть ребёнку. Поглядите-ка, юная backfisch,[5] прежде всего вот… каждому по заслугам и почёт… элегантный стерилизатор, который дорог всем дамочкам, каковые никогда, о, никогда больше ovairemore,[6] не пожелают бороться против сокращения народонаселения нашей дорогой отчизны…

Дядюшка не смог сдержать жеста недовольства. Он зря сердился: мой толстый кукловод прибегает к такой явно намеренной скороговорке, что я не могу уловить его шуток; они застревают в его усах, и я об этом сожалею, потому что раздражение, которое они вызывают у моего Дядюшки, доказывает мне их грубую остроту.

Теперь Можи более спокойным тоном называет мне других знаменитостей:

– Взгляните же, о столь завидная тётушка столь завидного Марселя, на этих милейших критиков, тут нам позавидует сама святая Анна: вот эта борода, которую, если вам будет угодно, мы можем по очереди воспеть, позолоченная перекисью водорода, эта борода, пшеничная, как сама пшеница, зовётся Беллэг. А этому Лескюдо из «Ревю де Дё Монд» следовало бы хорошенько подумать, прежде чем изрекать своё антивагнеровское богохульство… Ему многое простится за то, что он очень любил «Парсифаля»…А вот и другой критик: не слишком красивый коротышка…

– Тот, что жмётся к стенке?

– Да, он жмётся даже к стенке, этот изворотень – извивается, как самшитовый корень, да! Ах, как же по-скотски ведет он себя со своими собратьями, этот брат!.. Когда он не пишет статьи о музыке, то распространяет всякие грязные слухи…

– А когда он пишет о музыке?

– То распространяет ещё более грязные слухи, вот-с!

– Покажите мне других критиков, хорошо?

– Уфф! До чего немыслимо извращены вкусы на вашей родине, о далёкая принцесса. Нет! Я не стану показывать вам больше никаких критиков, поскольку в качестве представителей французской музыкографии здесь имеют вес лишь двое двуногих, которых я только что имел честь вам…

– А остальные?

– Остальные в количестве девятисот сорока трёх с половиной (есть среди них один безногий), остальные никогда не отваживаются проникнуть в концертный зал – впрочем, что бы это могло им дать, – и благоговейно всучивают билеты на свои места продавцам газет. Они торгуют своими суждениями и даже своими «услугами»! Но оставим в покое этих бродяг и обратим свои взоры на госпожу Роже-Микло с профилем камеи, на Бловица с мордой гориллы, на Дьеме, во рту которого спрятана клавиатура без диезов, на адвоката Дютасби, не пропустившего ни одного концерта Колонна с того дня, как его отняли от груди, а там, поглядите-ка на эту тошнотворную парочку (классный надзиратель весь в перхоти и по-вагнеровски истеричная франтиха), которую хмельной вредина пожарник назвал как-то «Трисотен и Изольда».[7]

– А кто эта красавица в колышущемся платье?

– Далила, Мессалина, будущая Омфала,[8] достояние Австрии.

– Как?

– Разве вы не читали этого у папаши Гюго? «Англия выбирает Лейга»… понять не могу, какого чёрта она в нем нашла… «А Австрия – Эглона!»

– А все эти шикарные дамы?

– Ничто, меньше чем ничто: Высшая знать и Высшие финансы. Готский альманах[9] и Златоготский альманах, цвет общества и цвет «чёрного ворона». Эта публика нанимает ложи по жанру – скучный жанр, – они музыкальны как хорьки и все трещат без умолку, заглушая оркестр, – все, начиная с маркизы де Сен-Фьель, которая приходит сюда, чтобы обновить свой состав артистов, она заставляет их выступать у себя дома, до миленькой Сюзанны де Лизери, ну вылитая милашка с картины Грёза «Разбитый кувшин», прозванная также «имя собственное»…

– Почему?

– Потому что пишет неграмотно.


Полагая, что достаточно озадачил меня, Можи удаляется, спеша на зов приятеля, чтобы выпить у стойки кружку пива, которая как нельзя более кстати для его пересохшей от стольких красноречивых тирад глотки.

Я замечаю стоящего у пилястра камина Марселя; он торопливо тихо говорит что-то очень молодому человеку, мне виден лишь тёмный затылок с блестящими волосами; я легонько тяну за собой Дядюшку, стараясь обогнуть пилястр, и сразу узнаю эти водянистые глаза, это чёрно-белое лицо с фотографии, что стоит на камине в комнате моего «племянника».

– Дядя, вы знаете имя молодого человека, который беседует с Марселем, там, за пилястром?

Он оборачивается и произносит в усы грубое ругательство.

– Черт побери, это же Шарли Гонсалес… Да он ко всему прочему проходимец.

– Ко всему прочему?

– Да, я хочу сказать… не о таком друге для Марселя я мечтал… Этого парня издали раскусить можно!..

Звонок зовёт нас снова в зал. Когда приходит Марсель, мы уже сидим в своих креслах. Я обо всем забываю, слушая жалобы покинутой и страдающей мадемуазель Прежи, меня берёт в плен оркестр, где слышны глухие удары сердца Маргариты. Исполняется на бис мольба, обращённая к Природе; Анжель властно добавляет сюда зловещего трепета, и ему наконец удаётся расшевелить эту публику, которая почти не слушает музыки.

– Это потому, – объясняет мне дядя, – что эта публика слушала «Осуждение Фауста» всего каких-нибудь семьдесят шесть раз!

Сидящий слева от меня Марсель кривит губы в недовольную гримаску. Когда рядом его отец, он словно сердится на меня.

Прорываясь сквозь утомляющий меня шум, Фауст устремляется в Бездну, а вскоре после него и мы – к выходу.

На улице ещё совсем светло, клонящееся к горизонту солнце слепит глаза.

– Не хотите ли перекусить, детки?

– Благодарю, отец, я прошу вашего разрешения покинуть вас, у меня назначена встреча с друзьями.