На первых страницах моего дневника (Берегись, Тоби, если я только ещё раз увижу, как ты, свирепо вращая глазами и победно навострив уши, тащишь эту тетрадь в угол, словно труп поверженного врага!), на первых страницах моего дневника, без конца и начала, робкого и мятежного, как я сама, я читаю такие слова: «тяжесть одиночества…» Глупенькая Анни! Но разве это такая тяжесть в сравнении с той цепью, которую я постоянно носила целых четыре года, которую мне снова придётся надеть и носить уже до конца своих дней? Но я не хочу вновь её надевать. И дело не в том, что меня так уж привлекает свобода, хотя это и можно было бы предположить, зная о моём постоянном стремлении к перемене мест, о моей болезненной впечатлительности – причине моего одиночества; я одинока, как одиноки небо, поля, суровые серые скалы с кроваво-красными трещинками… Но разве право выбрать самому свои муки не является уже счастьем для многих…
Увы, это так! Я не успела приехать, а уже снова хочу пуститься в путь… А ведь Казамена – мой родной дом. Но я слишком долго жила здесь бок о бок с Аленом. В романтической роще, в чаще «маленького леса» – это громкое название я дала когда-то небольшой поросли кустарника, – в глубине тёмного амбара, где ржавые орудия труда наводят меня на мысль о камере пыток, во всех уголках этой старомодной усадьбы я нахожу разрушительные следы наших детских игр. На коре старого каштана, растущего возле оврага, и сегодня виден след от колючей проволоки, которой жестоко стянул его Ален лет двенадцать назад. Тут мой суровый друг изображал из себя Змеиный Глаз, вождя краснокожих, а я была его маленькой покорной женой, обязанной поддерживать огонь в костре из сосновых шишек. Он очень любил эти игры, был очень серьёзен и часто бранил меня с присущей ему суровостью – это тоже было одним из условий игры.
Он никогда не любил Казамену. Мой легкомысленный дед немного перестарался, стремясь придать живописности своему небольшому имению, всего лишь нескольким гектарам; чего там только не было: овраг, разумеется, дикий, два холма, балка, грот, смотровая площадка, широкая аллея для создания перспективы, экзотические растения, мощённая щебнем дорога для экипажей, причём такая извилистая, что у приезжающих создавалось впечатление, что они проделали по его земле несколько километров… Всё это, по словам Алена, было предельно смешно. Вполне возможно. Но сегодня мне бесконечно горько смотреть на этот запущенный сад, залитый лучами неяркого, словно октябрьского солнца, поросший сочной, будто кладбищенской, травой…
«Успокаивающие душу деревья!..» Ах, Клодина, я бы наверняка разрыдалась, не будь я так напугана, так угнетена своим одиночеством. Эти бедные деревья и сами не знают покоя и уж никак не могут мне его дать. Могучий искорёженный дуб, ты словно прикован к земле, сколько лет уже, словно руки, простираешь ты к небу свои дрожащие ветви? Какая жажда свободы заставила тебя согнуться под порывами ветра – ты выпрямился потом, но уже был весь искорёжен. А вокруг тебя твоё уродливое, карликовое, пригнутое к земле потомство молит о помощи…
А вот другие деревья-пленники, как эта серебристая берёза, смирились со своей горькой участью. И лиственница тоже смирилась, она лишь тихо плачет и покачивает своими шелковистыми волосами, я слышу из своего окна, как жалобно поёт она под порывами ветра… О, как печальны эти не знающие покоя, прикованные к земле деревья, неужели вы способны дать мир и забвение робкому, сомневающемуся в себе созданию? Нет, Клодина, деревья тут ни при чём, в вас самой жили те силы, та энергия счастливых диких зверей, та радость жизни, которая и ослепляет, и окрашивает в яркие краски окружающий мир!
Льёт дождь, и поэтому всё кажется мне ещё мрачнее. Я рано зажигаю лампу и запираю двери, закрываю ставни, за стеной Леони громко болтает с дочерью садовницы, и это немного успокаивает меня. В камине потрескивает огонь – уже приходится топить, – потрескивают и деревянные панели. Когда пламя гаснет, делается так тихо, что даже начинает звенеть в ушах. Я ясно слышу, как по балкам чердака, стуча когтями, бегает крыса, и Тоби, мой единственный маленький чёрный страж, поднимает кверху свою славную мордочку, будто надеется увидеть недосягаемого врага… Умоляю, Тоби, не лай! Если ты залаешь, потревоженная тишина расколется и обрушится мне на голову, как обрушивается штукатурка в старых домах…
Я не решаюсь лечь в постель и допоздна, пока горит лампа, засиживаюсь у затухающего камина, прислушиваюсь к глухому шороху и шелесту гонимых ветром по гравию опавших листьев, к беготне неведомых мне зверьков. Чтобы придать себе храбрости, я дотрагиваюсь до широкого лезвия охотничьего ножа, но холодная сталь не только не успокаивает меня, а ещё больше пугает.
Что за глупые страхи! Разве эта старая дружелюбная мебель уже забыла меня? Нет, не забыла, но она знает, что я скоро покину её, и не может больше служить мне надёжной защитой. Моё старое украшенное резьбой пианино, своими гаммами я утомила тебя.
«Больше жизни, моя маленькая Анни, больше жизни». На этом портрете, сделанном по дагерротипу, – выпускник Политехнической школы с осиной талией, мой дед. Он рыл колодцы на вершинах гор, занимался разведением трюфелей, пытался осветить морское дно «с помощью китового жира, зажжённого в прозрачных, герметически закупоренных сосудах» (!); одним словом, он разорил жену и дочь, этот легкомысленный, не знающий угрызений совести человек, а те обожали его. У него была удивительно тонкая талия, если фотография ему не льстит. Любая женщина сегодня могла бы ему позавидовать. Красивый лоб мечтателя, по-детски любознательные глаза и маленькие руки в белых перчатках… Вот и всё, что я о нём знаю.
Над пианино, на стене, – плохая фотография моего отца, я помню его уже старым и слепым. Этот изысканный господин с седыми бакенбардами, неужели я дочь столь… заурядного человека?
От моей матери ничего не осталось. Ни одного портрета, ни одного письма. Моя бабушка Лажарис отказывалась говорить о ней и лишь повторяла: «Молись за неё, дитя моё. Да ниспошлёт милосердный Бог прощение всем изгнанным, пропавшим и усопшим…» К чему думать об этом сейчас? Пусть она останется в моём воображении такой, какой я всегда её себе представляла: хорошенькой женщиной с печальными глазами, которая ушла из дома, а может быть, покончила с собой… Мне бесконечно жаль её, но я не хочу докапываться до истины!
Мне приносят сразу два письма. Значит, у меня появились две причины для беспокойства. Благо одно из них от Клодины, второе – от Алена. К тому же сегодня утром я чувствую себя куда лучше, бодрее. На меня успокаивающе действуют и свежий утренний воздух – кукушка на кухне ржавым голосом пропела восемь раз, – и ароматный горячий чай, который дымится в голубой чашке, и безумный аппетит Тоби – он скачет, пронзительно верещит, недовольный тем, что я слишком долго валяюсь в постели. Я с удовольствием вдыхаю лёгкий прозрачный воздух, от него веет чем-то праздничным, от него веет моим отъездом; так я, Клодина, на свой лад наслаждаюсь тишиной полей, мечтая о звоне бубенчиков на дальних дорогах… Мне бы следовало жить в тысяча восемьсот… тридцать каком-то году… быть молодой креолкой. Ведь в те времена они были в моде. Неудачное замужество, таинственное похищение, неудобный и лёгкий костюм, башмаки на шнуровке, в которых больно ходить по камням, тяжёлая почтовая карета, кучер с трубкой в зубах… что ещё? Сломанная ось, неожиданные приключения и встреча, предопределённая самой судьбой… Прекрасный, смешной и сентиментальный роман наших бабушек…
В конверте с французской маркой – всего несколько слов от Клодины:
Милая моя маленькая Анни, не знаю, где Вы сейчас. Хотелось бы, чтоб моё письмо дошло до Вас и Вы бы узнали, что Марта в Париже объясняет Ваш таинственный отъезд очень кратко: «Моя невестка уехала в деревню, у неё тяжёлая беременность!» Я бы от души Вам того желала! Тогда всё стало бы для Вас куда проще… Знайте также, что Леон и его супруга находятся, как мне кажется, в полном здравии и живут в полном согласии.
Прощайте, я хотела Вас успокоить и предупредить. Только и всего… а также получить от Вас весточку, потому что это сильнее меня, я очень опасаюсь за Вас. Я сказала Вам: «Не пишите мне, если лечение моё Вам не поможет». Да, но речь шла о лечении! А я хочу знать о Вас всё, о Вас, от которой я раз и навсегда отказалась. Всего несколько слов, пришлите открытку, телеграмму, подайте какой-нибудь знак… Пусть это будет мне наградой, Анни. Сообщите мне, здоровы ли Вы, или по-прежнему больны, или, как принято говорить, окончательно «погибли», или же… с Вами то, о чём говорит Марта… Хотя нет, только не это! Оставайтесь той изящной и хрупкой амфорой, которую так легко можно обхватить руками.
Клодина.
Вот и всё! Да, это всё! Нежная обеспокоенность Клодины не удовлетворяет меня. Когда у самого в душе пусто, как у меня, надеешься на помощь других.
Болезненная усталость охватывает меня, несмотря на светлый утренний час. Зачем надо было мне так близко узнать этих людей, пережить все эти дни? Я перечитываю письмо Клодины, и её несвоевременная нежная участливость оживляет во мне уже полузабытые картины, я смотрю сквозь них прямо перед собой и не замечаю квадратный конверт, надписанный твёрдым почерком Алена… Дакар… Дакар… Где это я видела название этого города, оттиснутое жирным шрифтом в маленьком кружочке? Почему «Дакар»? В прошлый раз там было «Буэнос-Айрес»…
Я вскрикиваю, и туман вдруг рассеивается. Дакар! Значит, он возвращается, он в пути, он совсем близко, он будет здесь завтра, уже совсем скоро!.. Так вот что таила в себе сегодня утренняя тишина? Я неловко разрываю конверт, а вместе с ним и письмо, чёткие буквы так и прыгают у меня перед глазами… Я читаю приблизительно следующее: «Дорогая Анни… наконец… возвращение… встреча с нашими друзьями… которые путешествуют ради собственного удовольствия… задерживают меня… вопрос десяти дней… найти дом в полном порядке, а Анни счастливой…»
"Клодина уходит…" отзывы
Отзывы читателей о книге "Клодина уходит…". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Клодина уходит…" друзьям в соцсетях.