Его любовница! Почему эта мысль не вызывает у меня ни боли, ни обиды на мужа? Неужели я его уже совсем не люблю?

Я больше не могу, я бесконечно устала. Хватит об этом. Подумай лучше, Анни, что сейчас ты одна и свободна, ещё многие недели свободна… Свободна! Какое странное слово. Есть птицы, считающие себя свободными, потому что они скачут вокруг своей клетки, только крыло у них подрезано.


– Как, ты ещё не вставала?

Уже совсем одетая, я захожу к Марте, чтобы предложить ей вместе со мной побродить утром по Байрету; но она ещё нежится в постели, пухленькая, белокожая, с пышными рыжими волосами. При моём появлении Марта резко поворачивается и поспешно юркает под одеяло. Она зевает, потягивается… На ночь она не снимает колец… Хмуря брови, Марта бросает на меня недовольный взгляд:

– От тебя уже пахнет улицей! Куда ты собралась?

– Никуда, хотела немного пройтись. Ты нездорова?

– Плохо спала, начинается мигрень, лень одолела… Я ухожу, пожав на прощание руку этому бедняге Леону, который даже не встал из-за своего столика красного дерева, такого же уродливого, как и мой; не разгибая спины, он торопливо пишет, надеясь до обеда закончить положенные ему шестьдесят строчек… Совсем одна на улице! Я ничего не осмелюсь купить, слишком плохо я говорю по-немецки. Я лишь посмотрю. А вот и магазин в современном стиле, да это целый мир… вагнеровский мир. «Дочери Рейна» на фотографии тесно прижались друг к другу; все три с лицами обычных кумушек, одна из них косит, у них цветы в волосах, точь-в-точь моя кухарка в её выходной день. По краю металлической рамки извиваются не то водоросли, не то дождевые черви. И всё это стоит всего лишь десять марок. Я плачу.

Почему здесь столько портретов Зигфрида Вагнера? Почему только он удостоился этой чести? Ведь у «венецианского покойника», как называет его Можи, были и другие дети, и внешне они куда симпатичнее, чем этот молодой человек с добродушным, но безобразным носом. Тот факт, что Зигфрид дирижирует оркестром, а дирижирует он довольно скверно, не является тому достаточным оправданием… Запах капусты преследует меня и здесь… Все улицы Байрета похожи друг на друга, и, дойдя до конца Опернштрассе, я останавливаюсь в нерешительности, не зная, куда повернуть, направо или налево…

В Божьем храме приют найдёт всегда

Несчастное, матерью покинутое дитя… —

поёт за моей спиной дерзкая птичка.

– Клодина!.. А я не знаю, куда мне идти. Я так редко выхожу в город одна.

– А вот я – как раз наоборот. В двенадцать лет я уже носилась одна по полям, как маленький кролик… К тому же у меня был такой же белый задок, как и у него.

Заднее место играет в разговорах Клодины действительно слишком большую роль! Это единственное, что мне в ней не нравится.

И теперь, шагая рядом с этой раскованной Клодиной, я думаю о том, что Ален разрешал мне поддерживать знакомство с дамами сомнительной репутации, и даже весьма сомнительной, как эта Шесне или эта Роз-Шу, которая прежде всего выясняет, принадлежат ли по рождению к аристократическому обществу её возможные любовники, и строго запрещал мне встречаться с очаровательной Клодиной, которая не скрывает, что обожает своего мужа. А ведь знакомство с Клодиной было бы для меня куда полезней…

– По правде говоря, Клодина, мне непривычно видеть вас одну, без Рено или Фаншетты.

– Фаншетта ещё спит, к тому же от этой угольной пыли у неё чернеют лапки. А мой Рено работает над статьёй для «Ревю дипломатик», в которой на чём свет стоит чехвостит Деклассе. Вот я и ушла, чтоб не мешать ему, к тому же у меня сегодня с утра всякая дурь в голове…

– Всякая дурь?..

– Да, у меня дурь в голове. А вот вы, Анни, стали вдруг вести себя очень уж независимо, вздумали одна, без гувернантки гулять по незнакомому городу. Где же ваш кожаный футляр для нот? А папка для рисунков?


Клодина поддразнивает меня, она выглядит такой забавной и милой в своей укороченной юбке и надвинутой на нос соломенной шляпке, со своими короткими кудрями и заострённым книзу личиком; на ней белая блузка из китайского шёлка, и от этого она кажется ещё смуглее. Её прекрасные золотисто-жёлтые глаза озаряют её всю, словно костры, разведённые в чистом поле.

– Марта отдыхает, – отвечаю я наконец. – Она утомилась.

– От чего? От того, что её слишком грубо потискал Можи? Ой, что я сказала? – тут же спохватывается она, лицемерно зажимая себе рот ладонью, будто пытается сдержать неосторожно вырвавшееся слово…

– Так вы думаете?.. Так вы думаете, что она… что он с ней делает то, что вы говорите?

Голос мой предательски дрожит. Клодина не станет мне ничего говорить. Какая же я глупая! Она поводит плечами, поворачивается на каблуках.

– Не следует вам принимать всерьёз всё, что я тут болтаю… Есть немало женщин, которые, как Марта, любят, когда с ними немного вольно обращаются на глазах у всех, общение же наедине – совсем другое дело. Это не мешает им быть очень порядочными.

Слова её меня не убеждают. «На глазах у всех – это уж слишком…»

Я иду в задумчивости рядом с Клодиной. Нам навстречу то и дело попадаются англичанки – сколько их! – и американки, уже в десять утра разряженные в шелка и кружева. Моя спутница привлекает к себе их внимание и в ответ смотрит на них с вызывающим безразличием. Один только раз она резко оборачивается и дёргает меня за рукав:

– Какая хорошенькая женщина! Вы заметили её? Эту блондинку с кофейными глазами?

– Нет, я не обратила внимания.

– Маленькая недотёпа! Так куда мы с вами направляемся?

– У меня не было никакой определённой цели. Я просто хотела посмотреть город.

– Город? Право, не стоит. Всё интересное можно увидеть на открытках, остальное – одни гостиницы. Пойдёмте, здесь есть чудесный сад, там мы сможем посидеть прямо на траве…

Я не в силах сопротивляться её бурной энергии и стараюсь подстроиться к её широкому и быстрому шагу. Мы идём по какой-то некрасивой улице, пересекаем Шварцес Росс, затем большую пустынную площадь, очень милую и провинциальную, немного грустную, с липами и статуями…

– Что это за площадь, Клодина?

– Эта? Не знаю. Площадь Маркграфини. Когда я не очень уверена, как что здесь называется, я всегда говорю, что это принадлежит Маркграфине. Вот мы уже и у цели, Анни.

Маленькая калитка на углу площади приводит нас в чистенький, ухоженный, цветущий садик, постепенно он переходит в парк, слегка запущенный парк, в глубине которого вполне мог бы стоять сонный старинный замок, каких ещё немало во французской провинции.

– Что это за парк?

– Маркграфини, разумеется! – уверенно отвечает Клодина. – А вот вам скамейка Маркграфини, вот солдат Маркграфини, а вот и её кормилица… Сколько здесь зелени, не правда ли? Здесь душой отдыхаешь.

Можно подумать, что мы в Монтиньи… но, конечно, там куда лучше…

Мы усаживаемся рядом на старую каменную скамейку.

– Вы любите свой Монтиньи? Это очень красивый край?

Жёлтые глаза Клодины вспыхивают золотым огнём, потом становятся влажными, она как-то по-детски протягивает вперёд руки…

– Красивый? Я счастлива там, как может быть счастлива частица живой изгороди, как ящерица, греющаяся на солнце на стене, как… я не нахожу подходящих слов. Бывает, что я возвращаюсь домой лишь поздно ночью, что мы возвращаемся, – тут же поправляется она. – Я научила Рено любить наш дивный край, он повсюду следует за мной.

Она с такой трепетной любовью говорит о муже, что мне снова становится бесконечно грустно, я готова заплакать.

– Он следует за вами… всегда!

– Но ведь и я следую за ним, – удивляется Клодина. – Мы всегда вместе, хоть и совсем не похожи друг на друга.

Я опускаю голову, черчу что-то зонтиком на песке.

– Как вы любите друг друга!

– Да, – отвечает она очень просто. – Это что-то вроде болезни.

Она на мгновение задумывается, потом переводит взгляд на меня.

– А вы? – спрашивает она неожиданно резко. Я вздрагиваю.

– А я… что я?

– Вы не любите своего мужа?

– Алена? Да нет, разумеется, люблю.

Я отодвигаюсь от неё, мне явно не по себе. Клодина порывисто придвигается поближе ко мне.

– Ах, «разумеется»? Ну тогда я понимаю, что это значит! К тому же…

Мне хотелось бы заставить её замолчать, но легче заставить замолчать разбушевавшуюся девчушку!

– …к тому же я не раз вас видела вместе. Он похож на дубину, а вы – на смоченный слезами платок. Да он у вас недоумок какой-то, болван, грубое животное…

Инстинктивно я загораживаюсь рукой, как от удара…

– …да-да, животное! Этому рыжему болвану дали жену, но не научили, как с ней обращаться, – да это бросилось бы в глаза даже грудному ребёнку! «Анни, этого не следует делать… это не принято, Анни, этого не следует делать…» Да я бы на третий раз прямо сказала ему: «Ну а если бы я вам наставила рога, ведь это, кажется, в моде?»

Она произносит эти слова с такой неукротимой и забавной яростью, что я разражаюсь смехом, хотя из глаз моих льются слёзы. Удивительное она создание! Она так разгорячилась, что даже шляпку сняла и трясёт кудрями, чтобы немного остыть.

Я не знаю, как совладать с собой. Мне всё ещё хочется плакать и уже совсем не хочется смеяться. Клодина оборачивается ко мне и строго на меня смотрит, теперь она похожа на свою Фаншетту:

– Нечего тут смеяться! А уж плакать тем более не стоит. Вы просто маленькая размазня, красивая тряпочка, шёлковая тряпочка, и вам нет прощения, потому что вы не любите своего мужа.

– Я не люблю своего…

– Конечно, нет, вы никого не любите! Выражение её лица меняется. Оно делается серьёзным.

– Потому что у вас нет и любовника. Под влиянием любви, пусть даже и греховной, вы бы, моя гибкая и голая веточка, наверняка расцвели… А своего мужа!.. Да если бы вы любили своего мужа настоящей любовью, любили бы так, как люблю я! – проговорила она и гордо, со страшной силой прижала к груди свои красивые руки. – Вы бы последовали за ним по морю и по суше, переносили бы и ласки его, и обиды, вы стали бы его тенью, его второй душой!.. Когда любишь по-настоящему, то даже измены, – добавляет она уже тише, – не имеют значения…