Амбарные книги, связки писем, долговые расписки, выписки из церковно-приходских книг и сами эти книги, сметы на строительство и прочая деловая переписка, даже альбом с образцами обоев позапрошлого века нижегородской фабрики. Как женщину, Надежду очень заинтересовало, чем оклеивали стены ее предшественницы, но, как исследователь, она усмирила любопытство и отложила рассматривание альбома на неопределенное потом.

Девушка с трудом продиралась сквозь старорежимную орфографию, одуревала от ятей и твердых знаков. В какой-то момент, увидев, что водит глазами по строчкам, не понимая ни слова, Надежда распрямляла затекшую спину, поправляла на плечах шаль, выбиралась из казенных валенок и шла к окну, где на подоконнике стоял термос с кофе. Михалыч строго-настрого запретил приносить с собой кипятильник или электрочайник, и девушка клятвенно пообещала этого не делать.

Она ежилась, пила горячий кофе и трясла головой в надежде, что полученные сведения улягутся в надлежащем порядке. На чистые листы бумаги Надежда выписывала имена людей, подходящие ей по инициалам: Наталия Извекова, Наталья Иванова-Суховерко, Нина Иринархова, Касьян Самохвалов, Константин и Карл Самойловичи, Кондратий Силантьев, Кирьян Судаков и так далее. Целая толпа незримых мужчин и женщин, юношей и девушек обступила ее, но было неясно, есть ли среди них те, кого она ищет.

Неожиданно девушке на глаза попался красиво разрисованный от руки лист с меню званого обеда по случаю торжественного открытия странноприимного дома, построенного в Коврюжинске на средства купца первой гильдии Ефима Петровича Ивановского. Руки Надежды задрожали, когда она увидела знакомую фамилию, на глаза навернулись слезы. Это было как нежданная приветная весточка из далекого прошлого, тонкая ниточка, связывающая ныне живущих и прежде живших родных по крови людей.

Мгновенно возникло искушение на время оставить в покое даму с портрета и покопаться, пока есть возможность, в истории своих предков. Но незнакомка с таинственными инициалами уже не казалась Надежде чужой. Она так свыклась с ее присутствием в своей комнате, столь многое увидела во взгляде ее темных миндалевидных глаз, что воспринимала почти как родственницу. К тому же интуиция нашептывала, что недаром портрет этой молодой женщины оказался в доме тетки Нилы…


Владимир не первый день маялся в стенах дома, не находя себя места, и бесился от этого.

– Черт знает, что происходит, – бормотал он себе под нос. – Так расстроиться из-за того, что девица, с которой и знаком-то всего пару недель, отказывается посидеть со мной вечерком. Посидеть – и, скорее всего, ничего больше. И не просто отказывает в категоричной форме, а говорит, что просто устала.

Последнее было вполне возможно, учитывая, сколько времени Надежда проводила в архиве. Так что сходить с ума у Владимира вроде бы не было причины. Вот если бы девушка заявила, что у нее кто-то есть в Москве, тогда другое дело. Впрочем, что никого у нее там нет, она тоже не говорила. К тому же разговоры полушепотом по сотовому наводили на вполне определенные мысли…

А посему Владимир и метался по комнате, словно загнанный зверь в клетке, натыкаясь на мебель, роняя предметы, которые неизвестно зачем брал в руки. Неожиданно он остановился перед пустым мольбертом возле окна, замер на несколько секунд, затем его словно проняло.

Он водрузил на мольберт натянутый на подрамник загрунтованный холст и схватил палитру. Владимир работал как одержимый, выплескивая на светлую безликую поверхность то, что раздирало его изнутри на части, но не имело пока точного определения. Прошло каких-нибудь полтора-два часа, а он почувствовал себя изможденным сверх всякой меры. Только тогда Владимир отступил от мольберта и посмотрел на то, что вышло из-под его кисти. Увиденное потрясло его.

На него в упор смотрел горбоносый усатый тип, слегка прищурившись, как если бы окидывал своего создателя проницательным оценивающим взглядом. Тень от копны вьющихся иссиня-черных волос, затеняя верхнюю часть лица, только подчеркивала язвительный блеск глаз. Художник не пожалел красок, накладывая их энергичными, хорошо читаемыми мазками, когда лепил удлиненное, худощавое лицо с густыми, сросшимися на переносице бровями, сизой щетиной на щеках и сильно выступающем кадыке и с тонким змеящимся ртом. Казалось, если человек на портрете чуть приподнимет в недоброй ухмылке верхнюю губу, хищно сверкнут крепкие белые зубы.

Яркие мазки фиолетовых, синих, зеленых, охристых и множества других оттенков при близком рассмотрении сливались в цветовую какофонию. Но стоило отойти от мольберта на шаг, как они обретали единство целого, словно по мановению волшебной палочки превращаясь в наделенного диким темпераментом и необузданным нравом жителя гор, для которого никто и ничто не указ, кроме собственных желаний и интересов.

– Кто ты такой? – обратился к портрету ошеломленный художник.

Хватаясь за кисти, он меньше всего рассчитывал оказаться нос к носу с подобным субъектом. Но что-то ведь навеяло его образ, который и застал Владимира врасплох? Неужели… чувство соперничества, ревность? А как еще можно было называть те эмоции, которые вызывал мужчина, взирающий на него с портрета?

Это открытие еще больше ошеломило молодого человека. Выходит, неосознанно он подозревал о существовании противника и хотел увидеть его воочию, чтобы определить, по силам ли ему схлестнуться с ним, побороться за понравившуюся обоим женщину. И увидел, нет, не увидел, создал своими руками, руководствуясь собственным воображением.

Создал своими руками… Это, если призадуматься, меняло дело. Владимир попятился, не сводя глаз с горбоносого горца, словно тот мог улучить момент и зажить собственной жизнью, выкинуть такое, что не приведи господи. Уж попортить ему, Вовану, существование до скончания веков – почти наверняка.

– И кого мы видим на этой картинке?

Вопрос, раздавшийся за его спиной, заставил художника нервно дернуться и обернуться. Неизвестно почему он смутился, увидев приятелей.

– А я почем знаю? – пожал он плечами, отводя взгляд. – Захотелось – и написал, так, от нечего делать.

– Ни фига себе «от нечего делать», – заметил Богдан, не без зависти глядя на выразительно, сочно выписанный портрет. – Слушай, Коржик, и этот тип еще изводится всякими комплексами, страдает, блин, от творческой неудовлетворенности, – обратился он к Филиппу.

– Это у нас от кокетства, не иначе. Чтоб разубедили, чтоб назвали не просто способным, а талантливым, может, даже великим, – ответил ему Коржик с подчеркнутой серьезностью в тоне и ироничной смешинкой во взгляде. – Ну, наконец-то успокоился?

Вместо того чтобы воспарить к небесам от завуалированной, но от этого не менее лестной похвалы не просто приятелей, а коллег по творческому цеху, Владимир почувствовал, что сейчас придушит их обоих собственными руками. Сами того не подозревая, они вторглись в мир его глубоко личных переживаний, увидели то, что не предназначалось для посторонних глаз.

Однако вместо того чтобы кинуться на Богдана и Филиппа с кулаками или вытолкать их взашей из комнаты, Владимир стремительно повернулся к портрету и, схватив мастихин, принялся лихорадочно счищать с холста свежую краску.

– Эй, ты чего, совсем рехнулся? – бросился к нему с вытаращенными глазами Богдан.

Но Владимир резким движением плеча стряхнул с себя его руку.

– Отвали, а то пожалеешь, – не глядя, процедил он сквозь зубы.

Богдан попятился, чуть не со слезами взирая на то, как под быстрыми нервными движениями тонкой стальной пластинки исчезает портрет. Будучи живописцем, он хорошо знал, что не каждый день создаются произведения высокого художественного уровня, и одно из них превращалось в ничто прямо у него на глазах.

– Ты хоть что-нибудь понимаешь? – с растерянным видом обратился Богдан к Коржику.

– По правде говоря, ничего не понимаю, – признался Филипп. – Одно ясно: он его породил, он его и порешил. Значит, считает, что так надо.

– Эх, знал бы заранее, что такое случится, сфоткал бы на память, для потомков, так сказать, – с сожалением произнес Богдан. – Ты понимаешь, идиот чертов, что ничего подобного можешь и не создать больше? – прокричал он на ухо художнику.

– Вот и чудненько, – проворчал тот, не оборачиваясь, и, как нож, всадил мастихин в верхний левый край холста, словно собирался разрезать его по диагонали надвое. – Туда ему и дорога…


В эти самые мгновения лежащий в шезлонге возле отливающего голубым бассейна Ладоша вздрогнул и, открыв глаза, испуганно огляделся. Рядом с ним в соседнем шезлонге в красивой позе возлежала Сонечка и потягивала коктейль из высокого стакана, на краю которого желтым попугайчиком примостился ломтик лимона. Юная до неправдоподобия, хорошенькая той хрупкой, но недолговечной красотой расписной фарфоровой статуэтки, что характерна для южных женщин, и держащаяся при этом как взрослая, умудренная жизненным опытом дама, она была очаровательна.

Глаза сверкали детским восторгом, а сердечко замирало в груди, когда Сонечка видела, что производит впечатление. Ей подмигивали загорелые мускулистые парни, что-то даже говорили, сверкая ослепительной белозубой улыбкой.

Впервые вырвавшаяся из-под неусыпной опеки родителей, она почувствовала себя светской львицей и покорительницей мужских сердец. «Как, должно быть, Ладо гордится мною, своей молодой и красивой женой!» – думала она и то одаривала проходящих мимо суперменов кокетливым взглядом огромных темных глаз, то томно опускала ресницы.

Но мужу сейчас было не до Сонечки. Он задремал на средиземноморском солнышке, и ему привиделся, как наяву привиделся, знакомый панельный дом в московском переулке, и он, подкатывающий к нему на своем новом серебристом «мерседесе». Все было так хорошо, как вдруг что-то сверкающей молнией прорезало изображение, словно оно проецировалось на экран. Край белого полотнища оборвался и повис, зацепившись за что-то в левом верхнем углу, а из образовавшейся прорехи хлынула… пустота, вязкая, тягучая, пожирая попадающиеся ей на пути предметы, звуки, краски. И эта пустота неумолимо надвигалась на него, Ладошу.