Я попросил Клеманс принять ванну, так как исходивший от нее запах был мне неприятен.

— Будь столь любезен, Огюст, позволь мне немножко покупаться в этом облаке сырости и прогорклого жира, у меня из-за него в голове зароились всякие мысли…

Никогда прежде я не говорил с ней грубо, и, разумеется, моя просьба вырвалась у меня почти против моей воли, сама собой, но все дело было в том, что меня как раз в тот момент охватило желание, но пришлось его подавить, и это был, насколько я припоминаю, один из редчайших случаев, когда я отодвинулся подальше от Клеманс, на самый край нашей широкой постели. Возможно, именно потому, что я лежал на самом краю, мне и приснился кошмарный сон, в котором я в отчаянии цеплялся за жалкий пучок травы на головокружительной высоте на самом краю обрывистого берега; трава выскальзывала из моих рук, а внизу среди острых скал меня поджидало ненасытное море, и волны плотоядно облизывали эти скалы, подобно языку, мелькающему за рядом зубов. Голос Клеманс властно позвал меня и вытащил из какого-то водоема, где плавали дохлые кошки и болталась кепка шофера Гленна Смита, размерами превосходившая даже фуражку русского офицера.

— Прими душ, — сказала она, — и поторопись.

Клеманс с высоко зачесанными и собранными в пучок волосами уже была одета и готова к выходу; она надела одно из своих платьев, похожих на греческую тунику, вроде тех, в которых застыли на мраморных фризах куда-то идущие гречанки. Она ждала меня; у ее ног лежал узел с одеждой, и мы отправились туда, где были вчера, то есть в Барбе, под эстакаду метро, чтобы продать там капор, епископские фиолетовые чулки и монашескую рясу, короче говоря, весь наряд, который должен был повергнуть в изумление невозмутимого миллиардера в темных очках.

За все вещи мы выручили сумму, на которую можно было заказать горячий пряный напиток около турецких бань; шербет мне подали в сосуде из полупрозрачного неровного стекла, был он зеленовато-желтого, фисташкового цвета; я сидел, потягивал этот шербет и смотрел, как из щелей здания бань, когда-то давно замазанных замазкой, а теперь вновь открывшихся, потому что замазка пересохла и отвалилась, тоненькими струйками вырывается пар. Оказывается, не только из меня, но и изо всякой стареющей вещи выходит пар, дух, содержимое, уходит жизнь… Я был мрачен и зол, я ощущал какую-то странную горечь, и в то же время я сам осыпал себя упреками за то, что пребывал в столь отвратительном состоянии духа, а также упрекал и свое тело, до сих пор столь верно мне служившее. Клеманс взяла меня за руку и повела за собой, а я позволил увлечь себя на пешую прогулку по кварталу Гут д’Ор, где в лабиринте узких улочек среди бесконечных мясных и бакалейных лавок тут и там попадаются лавчонки, в которых торгуют восточными туфлями без задников и каблуков, в квартал, где запах кофе и пряностей образует причудливую смесь, дарящую ощущение изнеженности и терпкости одновременно.

— Можно подумать, что все украшения, все безделушки привозят в Париж, — сказала Клеманс, — даже простые медные побрякушки, даже те из них, что сделаны наспех, грубо, с которых даже не счищена окалина… Мы с тобой бродим здесь около часа, и я бы сказала, что мы оказались в обстановке одной из сказок «Тысячи и одной ночи» и что мы бродим здесь тысячу и один день.

Я не успел заметить, как это произошло… Короче говоря, не успел я и глазом моргнуть, как вдруг рука какого-то высокого улыбавшегося во весь рот парня, называвшего меня своим братом, вцепилась намертво в мой галстук и принялась его теребить; парень все спрашивал и спрашивал, сколько стоит эта вещица. Не говоря ни слова, Клеманс развязала узел кожаного ремешка, украшенного изображением фригийского колпака, того самого ремешка, который стал моим «фирменным знаком» и талисманом, приносящим удачу. Я не сопротивлялся и позволил ей это сделать, и она отдала его незнакомцу, а он поклонился нам на восточный манер, прикоснувшись рукой ко лбу, и тотчас же растворился в толпе.

— Я давно искала подходящий повод от него избавиться! — сказала Клеманс, расстегивая мне ворот рубашки. — Ты помолодел лет на десять, Огюст! Ах как ты молодо выглядишь!

Я же ощущал лишь какую-то пустоту, словно меня выпотрошили; и еще я чувствовал, что не способен отвечать на ее вопросы. Однако я видел, что нас окружили со всех сторон, что нас словно засосало какое-то гигантское желе глаз, лиц, тел, что это желе медленно движется и выталкивает нас прочь. Оглушительный шум постепенно стихал, пронзительные вопли раздавались теперь с промежутками, все реже и реже… Мы пришли в себя, лишь оказавшись на бульваре, где подобно луковицам на грядке, под деревьями сидели в ленивой полудреме полицейские. Они ждали, когда приедет машина, чтобы забрать их и выгрузить очередную порцию их собратьев, которые точно так же рассядутся под деревьями.

— Можно подумать, что они спят, — сказал я Клеманс.

— Нет, они не спят, они чего-то боятся, им страшно…

Однако я заметил, что лица полицейских оживились, что в сонных глазах появился живой блеск, когда Клеманс прошла мимо, и я почувствовал прилив гордости… я испытал то же чувство, что испытывает мальчик, сжимающий мамину руку, когда она проходит мимо идущих навстречу мужчин и они оборачиваются ей вслед. Я сделал еще несколько шагов, и мой порыв угас без следа. Машины неслись вдоль бульвара, словно свора гончих псов. Время от времени среди городского шума раздавался пронзительный, душераздирающий призыв охотничьего рожка. Люди, гулявшие или куда-то шедшие по бульвару, останавливались и сворачивали к центральной разделительной полосе, потому что бульвар в этом месте был как бы двусторонним. Клеманс была ужасно любопытной и всегда и везде желала быть в первых рядах зрителей, а потому она отпустила мою руку и принялась протискиваться сквозь расступавшуюся перед ней толпу. Вскоре я все же догнал ее, для чего мне пришлось изрядно поработать локтями. Какой-то лысый тип сидел на складном стульчике и дул в охотничий рожок. Когда он прекратил это занятие, две глубокие вертикальные морщины, прорезавшие его щеки от скул до подбородка, вернулись в естественное положение, то есть стали совершенно параллельны друг другу, что только усугубило задумчивую печаль этого лица, так походившего своим выражением на лица древних стоиков. Второй мужчина, чье лицо было изборождено такими же скорбными морщинами, стоял рядом, держа в руках бархатную жокейскую шапочку; он находился в самом центре огромной стаи голубей, на краткий миг поднявшихся ввысь при звуках рожка, но тотчас же вновь вернувшихся на землю; теперь голуби дружно клевали зерна, которые бросил им старинный друг артиста, знававший вместе с ним, как нам показалось, счастливые дни и лучшие времена. Не произнося ни слова, он принялся собирать подаяние. Клеманс вовсе не требовалось столь рвущее душу зрелище, чтобы она вытащила из сумочки купюру и подала милостыню. Затем она зашептала мне на ухо, что изменит черты лица отца Рене, графа Робера, что она придаст ему черты лица того старика, что сидел на складном стульчике, ибо они еще сильнее выражают скорбь, чем черты лица его собрата по несчастью. Она умела извлекать пользу из всего на свете, как говорится, добывать огонь из любого куска дерева! Я ведь это уже говорил, не так ли?

В жокейскую шапочку упало лишь несколько монеток, и нищий попытался остановить уже было начавшую расходиться толпу зевак, указав кивком головы на старика, игравшего на рожке.

— Ради сына, — промолвил он, — это ради моего сына я стою с протянутой рукой!

— Что же с ним случилось? — спросила Клеманс. — Вы выглядите гораздо моложе него.

— Появиться на свет божий и уйти из него — это как задать вопрос и получить ответ, мадам. Я сейчас расскажу вам историю моей семьи, если только не помешает полиция.

Надо признать, что человек этот выглядел жутко, просто зловеще, он внушал ужас… и все же второй выглядел еще хуже… Отец подал условный знак сыну, и тот вновь заиграл на рожке. Нахлынула новая волна зевак, да такая плотная, что нас едва не сбили с ног и не затоптали. Внезапно из-за спин любопытных вынырнули полицейские и приказали уличным артистам убираться. Они покорно поднялись и куда-то поплелись, я подумал, что их сейчас заберут и увезут неизвестно куда, но я ошибся: бродяг просто оттеснили на другую сторону бульвара.

Клеманс спросила у бригадира, почему он прогнал этих несчастных.

— Видите ли, эти люди нам очень мешают, — сказал он. — Они в общем-то тихие и смирные, так что теперь, когда на них прикрикнули, они не появятся здесь неделю, а то и больше.

— Но куда они пошли?

— Куда-нибудь в другое место, откуда их тоже прогонят… Лично я не питаю к ним антипатии, более того, я их жалею… Да, мне действительно жаль их, мне жаль, что у них такие скорбные, похоронные физиономии, но именно их вид и привлекает праздных зевак, а толпа мешает движению, из-за них на улице образуются пробки, а у нас и так проблем хватает.

Две печальные фигуры, порождавшие самые мрачные мысли, даже если смотреть на них со спины, медленно удалялись по направлению к Монмартру; старший, назвавшийся отцом, нес под мышкой складной стул. Клеманс захотела непременно их догнать, чтобы поговорить с ними, и мы чуть ли не бегом бросились к табачной лавчонке, куда они зашли. Мы с трудом продирались сквозь толпу на узкой, но многолюдной улице. Повсюду была выставлена на продажу поношенная одежда, и пешеходы на ходу теребили кто кофточку, кто брюки; иногда налетал легкий ветерок, он шевелил разноцветные тряпки, и они, взлетая вверх, словно тянулись друг к другу, будто желая на мгновение соединиться над узкой улицей. Двое уличных артистов, ужасно походившие на неподвижные мраморные бюсты на четырехгранных цоколях, что украшают музеи, сидели в глубине лавчонки на скамейке, и каждый из них представлял собой живую, ходячую энциклопедию человеческих бед и горестей. При этом они высоко и гордо держали свои головы, каждая морщина на их лицах была страницей, где запечатлелись все пережитые несчастья. Они оба поднялись со своих мест при появлении Клеманс, и «молодой отец» вежливо предложил ей занять его место на банкетке, обитой клеенкой. Я оказался напротив того типа, у которого лицо было изрезано морщинами еще более, чем у старшего; оно представлялось мне словно изваянным из камня, источенного червями. За его спиной на спинке складного стула рядом с охотничьим рожком, а вернее, с двух сторон от него лежали вверх дном две жокейские шапочки, выставившие напоказ свою фиолетовую шелковую подкладку, когда-то яркую, а теперь выцветшую и засаленную, так что видом своим они напоминали увядшие маргаритки с полусгнившими, изъеденными вредителями лепестками и поникшим пестиком.