— Рене, граф Робер. Я полагал, что знаю этот лес как свои пять пальцев. Я охочусь здесь с собаками на оленя два раза в неделю и вдруг обнаруживаю, что этот лес скрывает от меня вас. Вы, вероятно, родственница лесника Лафлера?

— Я его дочь, Леони.

— Но как же так вышло, что я вас прежде никогда не видел? Вы что же, не выходите из дому?

— Ну почему же… Я хожу по грибы, собираю цветы и ягоды, хожу за водой к колодцу, приношу хворост для растопки… Я помогаю отцу… знаете, мой отец был бы самым лучшим человеком на свете, если бы он почаще разговаривал со мной, но он так поглощен своим горем…

Ее тихий и нежный голосок обладал каким-то странным очарованием, какой-то особой притягательной силой сродни той, что наделены старинные народные песни, жалобные и протяжные. Рене, граф Робер, перевел взгляд с девушки на портрет ее матери, и в ту же секунду он был изумлен поразительным сходством этой женщины с его собственной матерью. Да, действительно, достаточно было изобразить на ее шее тройное жемчужное ожерелье и воткнуть ей в высокую прическу платиновую стрелу, усыпанную бриллиантами, и их можно было бы спутать…

Леони выкатила испекшиеся картофелины из-под кучки золы, вытащила их из очага и вновь разожгла огонь.

— Дайте мне вашу куртку, я повешу ее просушиться, а то вы промокли до нитки.

Рене, граф Робер, протянул девушке куртку. В этот миг у него появилась твердая уверенность в том, что отныне и впредь он не сможет делать ничего иного, кроме как ей повиноваться.


Клеманс все писала и писала как одержимая. Она не обратила внимания на мое присутствие и так и оставалась со своими героями, в самом сердце лесной чащи, отгороженными от всего мира стеной дождя. Обычно любовь обожает окружать себя естественными преградами и крепостными стенами, и я вообразил, что Клеманс позволит какой-нибудь зловредной молнии поразить отца Леони где-нибудь на опушке у лесопосадок, которые он осматривал. Одно из колес велосипеда лесника так и осталось на тропинке, по которой еще можно было пройти и проехать, и под порывами ветра оно еще крутилось и поскрипывало. Я дочитал страницу до конца.


— Спасибо, — сказал граф. — Мечты и сны являются повторением реальности. Я столько оленей затравил в этом лесу, что мне порой становится скучно преследовать этих бесхитростных животных, и я иногда терял интерес к их следам в те дни, когда у меня бывало мечтательное настроение и я вдруг начинал верить, что однажды столкнусь в этом лесу с каким-нибудь экзотическим животным. Случалось, я даже начинал грезить о встрече с леопардом в этих влажных зарослях.


Я аккуратно собрал листки и положил их на край стола, где еще находились остатки нашей утренней трапезы: кусочки подгоревших гренок, чашки с остывшим чаем на донышке, открытая банка с вареньем, на краю которой сидела и приводила в порядок свои крылышки жалкая муха. Я схватил салфетку, резко хлопнул ею по банке и прибил неосторожную нахалку.

— Ты вернулся? — спросила Клеманс. — Что же такое сверхважное хотел сообщить тебе Шарль Гранд?

— У него для нас сюрприз, и очень приятный, — ответил я. — Можно сказать, счастливое известие, и он хотел, чтобы сообщил тебе эту новость именно я. Знаешь, он отличается большой осторожностью и предусмотрительностью, подобно мифическому Гераклу, он умеет остановиться, задуматься и с легкой улыбкой немного подождать, прежде чем приступить к осуществлению любого из своих великих замыслов или подвигов, если угодно. Он — само воплощение осторожности и решительности одновременно.

— Ох, пожалуйста, не надо так долго ходить вокруг да около! Это действительно так серьезно и важно?

— Ему звонил Гленн Смит.

— Этот американский мормон-миллиардер?

— А кто же еще?! Видишь ли, у него появились кое-какие виды на твои произведения… речь идет о кино…

— Ты же знаешь, Огюст, что я ценю только книгу, которую читатель может взять в руки. Книга целиком и полностью принадлежит тебе. Ты берешь ее и ложишься с ней в постель. И вы с ней шепчетесь в полумраке. Вы с ней придумываете друг друга, трудитесь, ищете выход из затруднительных положений… А остальное для меня не важно. Тебе известно, что я люблю смотреть только новости, а фильмы… припомни, просила ли я тебя когда-нибудь сходить со мной в кино?

— Нет, никогда.

— Потому что кино как жанр мешает мне мечтать, потому что оно не дает полета моей фантазии с этими его героями с физиономиями суперпопулярных актеров, которых оно приспосабливает к совершенно разным историям и условиям; я не люблю кино, где мне навязывают города и страны, дома и комнаты с тщательно выписанными мельчайшими деталями; я ничего не могу там изменить: ни освещение, от которого невозможно избавиться, ни скорость движения экипажа или ход развития событий; ведь их нельзя ни увеличить, ни убавить. Я терпеть не могу искусственный снег из ваты и столь же искусственный дождь из брандспойта; и наконец, я ненавижу кинотеатры, где впереди вечно маячат плешивые или короткоостриженные головы, где ощущается затхлый запах толпы, к которому примешивается запах дезинфицирующего средства.

— Не понимаю, с чего ты так завелась? Ну что ты так горячишься?

— Да ничего я не завелась. Разве я повысила голос?

— Нет, Клеманс, ты все это проговорила удивительно тихим и мягким голоском.

— В кино я бы все это проорала во всю мощь легких и глотки. Улавливаешь разницу? Я заметила, кстати, что ты читал последние из написанных мной листков.

— Ты за мной подсматривала?

— Да. Тебе понравилось, что я написала о дожде?

— Очень.

— Твой мормон-миллиардер сумеет воплотить его на экране, воспроизвести в точности так, как я написала?

— Он будет не один; в его распоряжении будет целая армия и один Наполеон, стоящий во главе этой армии.

— Да, но это будет уже совсем не мой дождь, — почти прошептала она.

Я думал о Шарле Гранде, посчитавшем меня сумасшедшим, когда я сказал ему, что Клеманс может все испортить из-за бог весть какого движения своей непокорной, неуловимой, непонятной души. Разве не имел я возможность тысячу раз наблюдать, как она внезапно исчезала, оставляя вместо себя легкое облачко, бесплотную тень, и происходило это порой даже во время наших самых горячих ласк, когда наши тела сливались в единое целое в теснейших объятиях. Это, кстати, была одна из причин, по которой я ее любил.

— Нет, ничто, — промолвила она задумчиво, — ничто не является такой редкостью в этом мире, как встреча с человеком чутким, тонким, деликатным. Знаешь, мне приятно, что Шарль Гранд выбрал именно тебя на роль глашатая. Пусть он просит максимальную сумму, его цена будет и моей ценой.


Мне потребовалось прибегнуть к помощи всех ухищрений, всего остроумия и лукавства самоотпущения грехов, чтобы стереть из своего воображения тот образ лакея, в котором я еще раз (и в который уже раз!) сам предстал перед собой. Разве я не думал при разговоре с Шарлем Грандом, что в результате этой сделки получу очень хорошие комиссионные? Разве не собирался я в скором времени поступить весьма предусмотрительно и положить на счет в своем банке еще одну солидную сумму? Разве не представил я себе тогда на мгновение, как в старости, оставшись в одиночестве, я буду ходить, опираясь на палку, и останавливаться на каждой лестничной площадке, переводя дух, при возвращении в Институт? Разве не подумал я тогда, что мне придется полагаться на собственные силы и на те жалкие крохи, что я отложил на черный день? А где же в моем воображении в тот момент должна была быть Клеманс? Или время Клеманс прошло? Оказавшись во власти внезапного приступа досады и гнева, я мысленно с удовольствием пристрелил, сжег, уничтожил всех этих мормонов, которые вроде бы как на законных основаниях вступают в брак со многими женщинами, то есть практикуют многоженство, и я, поднатужившись, опрокинул в тот же очистительный костер ту повозку, которой правила моя возлюбленная, направлявшаяся по дороге, идущей вдоль берега Соленого озера, к деревянной церквушке, где звонил колокол, созывавший прихожан, облаченных с головы до пят во все черное, на службу, чтобы они хором пропели псалмы в честь нашей свадьбы. Но что это? Повозка американских переселенцев, покорителей Дикого Запада, вдруг превращается в роскошный лимузин, в котором Клеманс с развевающимся шарфом на полной скорости несется к одному из игорных домов Гленна Смита, расположенному на другом краю континента… Она потеряет там целое состояние, но оно вернется к ней, причем совершенно естественным путем, безо всяких чудес. Ты так ничего и не понимаешь в деньгах, мой бедный Огюст!

— «Счастливая охота» — удачное название для романа, как по-твоему? — спросила Клеманс.

— О ком ты думаешь?

— Как о ком? О Леони и Рене, графе Робере! Они одни сейчас представляют для меня интерес.

— А они тоже отправятся к мормонам?

— Что-то я тебя не понимаю…

— Оставь все и приди ко мне, моя чистейшая, моя невиннейшая, — прошептал я ей на ухо.

Сколько раз я слышал утверждение, что для автора считается дурным тоном обращаться напрямую к читателю прямо посредине повествования? Я уже вышел из того возраста, когда повинуются указаниям классного наставника, и я признаюсь в том, что никогда не проходил иной школы, кроме школы наслаждений, развлечений, удовольствий, собственных желаний, где я изучал науку избегать трудностей. Так вот, читатель, ты, наделенный великим терпением, чтобы читать мою писанину, ты, читающий эти строки, не хотел ли бы ты познать, сколь велико «Милосердие Августа» и сколь хороши любовные утехи, которыми одаривала меня «принадлежащая Огюсту Клеманс», моя Клеманс? Признайся же, читатель, тебе бы хотелось увидеть хотя бы отражение тех движений, что совершали наши тела, только отражение в большом зеркале, как бы увеличивавшем размеры нашей комнаты в Институте вдвое, не правда ли?