— Алло, алло, Шарль, я что-то вас почти не слышу! Ну как, вы успокоились?

— Я жду от вас почтовую открытку, — ответил он, — пожелтевшую от времени, забытую вами на стойке в какой-нибудь убогой кондитерской и помеченную штемпелем какой-нибудь совершеннейшей дыры в жутком захолустье, о которой я никогда слыхом не слыхивал. И никакого текста, одни лишь ваши «наилучшие пожелания». А теперь отправляйтесь в ресторан и приятного вам кедра!

* * *

Всякому человеку однажды вдруг приходится испытать определенное омертвление чувств, когда у него словно появляется бельмо на глазах и он перестает видеть все то, что касается предмета его любви. Да, он действительно физически больше не видит ту особу, которую он любит или которую он любил, хотя она и находится рядом с ним. Объект былой любви как-то незаметно отступает, скрывается и предоставляет вам, вполне довольному собой и жизнью, заполнить освободившееся пространство. По моему мнению, это первый признак грядущего разрыва, ведь это явление влечет за собой бесконечные извинения, неловкость, замешательство, злость, гнев, ненависть, усталость и, наконец, забвение. И тогда вам остается только резким толчком открыть дверь, ведущую в царство неземной любви и божественного утешения. Я прочел обо всем этом, когда правил ошибки и убирал опечатки в «Проповеди об утешении» достопочтенного отца Бенуэ, того самого отца Бенуэ, чьи произведения в стародавние времена были бы внесены в список книг, запрещенных католической церковью, а его самого отлучили бы от Церкви и осудили бы на изгнание, настолько текст его творения был резок, груб, вольнодумен и даже малопристоен, ибо автор нисколько не считался с общепринятой моралью и благопристойностью: он бросал вызов стыдливости ради того, чтобы ярко и выпукло показать разницу между грязью распутства и божественной благодатью, а также для того, чтобы показать, сколь велик тот путь, который каждый должен проделать ради самого себя.

Почему я вспомнил про этот труд, который меня прямо-таки очаровал, заворожил? Я только что собрал чемодан, закрыл дверь Института на ключ и спустился вниз по лестнице, чтобы направиться в гараж, и вдруг, выйдя на улицу и оказавшись на тротуаре, столкнулся с какой-то женщиной. Я буквально налетел на незнакомку и принялся извиняться. Но это была вовсе не незнакомка, это была Клеманс, ожидавшая меня на улице со своей дорожной сумкой в руке. Я не видел, как она вышла из квартиры. Я о ней даже не думал, совсем не думал. Поразительно, но факт, здесь, на тротуаре, столкнувшись с ней лицом к лицу, я, пусть на протяжении двух-трех тысячных долей секунды, не узнавал ее! А произошло вот что: словно проявился черно-белый негатив… словно спала какая-то пелена, и я увидел перед собой роскошную, великолепную женщину, слишком красивую для меня.

— Что ты там делал?

— Запирал чемодан.

— Ты уверен, что едешь со мной?

И она залилась тем чарующим смехом, самым прекрасным смехом на свете, которым она заставляла смеяться своих героев в конце романов: смехом звонким, переливчатым, победным, ангельским. Разумеется, я вычеркивал все эти прилагательные при чтении рукописей, но Шарль упорно принуждал меня их вставлять, и он был прав, так как во всех статьях, во всех хвалебных отзывах авторы все как один подчеркивали простодушную дерзость или дерзновенную наивность феноменальной, удивительной, восхитительной Маргарет Стилтон и ее полнейшее презрение к тому, что скажут люди, то есть ко всяким кривотолкам и пересудам.

— В конце концов, куда мы все-таки едем? — спросил я.

— Куда получится…

Чтобы оказаться подальше от толпы и встречать как можно меньше людей, мы с ней при обсуждении этой поездки отвергли морское побережье, горы, холмы, столь любимые Ламартином, долину Луары и ее замки, даже «Золотой орех», где мы с ней были так счастливы, ведь нельзя же, как говорится, дважды искушать судьбу, а потому мы пересекли столицу в том направлении, что ей угодно было нам предоставить. И она предоставила нам право пересечь ее из конца в конец, чтобы побольше нас измотать царившей в ней неразберихой, пробками, оглушительным шумом и загрязненным воздухом. Быть может, правда, все это свершалось из благих намерений сделать нам нечто вроде прививки, чтобы у нас выработался своеобразный иммунитет к тому зловредному климату, который неизбежно должен был установиться в недалеком будущем, разъедая и пожирая все вокруг подобно раковой опухоли. Все равно мы оказались в огромной пробке, подобно тромбу закупорившей расширенную вену на бедре старушки Европы.

— Сворачивай и поезжай наперерез, вопреки всем правилам, — сказала Клеманс.

Я нарушил правила движения раз, другой, пренебрег и одним дорожным знаком, и вторым, и наконец мы выехали на какую-то равнину, над которой едва заметно подрагивал прозрачный воздух, где виднелись какие-то изгороди, кое-где высились колокольни, чьи шпили, словно иглы проигрывателей, вонзались в огромную пластинку неба, и от подобного соприкосновения рождалась музыка… то были звуки незамысловатого романса, слегка печальные… у прудика, больше походившего на большую лужу, ярко зеленела трава… На проселочной дороге иногда попадались и замощенные когда-то давным-давно участки; она приглашала нас в стародавние времена, во времена королевы Брунгильды, когда у дам, возлежавших на подстилках в повозках, на этих бескрайних равнинных просторах начинались приступы головокружения и тошноты, то есть признаки высокогорной болезни, а все потому, что у них перед глазами постоянно двигались, словно приплясывали огромные лошадиные крупы. Несколько коров показывали нам языки, позеленевшие от травы, словно дразня нас. Посреди поля навечно застыл менгир — памятник, сооруженный нашим дальним предком.

— А ведь когда-то здесь жили люди, — сказала Клеманс. — Здесь они собирались на празднества.

День уже начал клониться к вечеру, точно так же, как лето к осени. Равнина, хоть и была плоской, все же имела незаметные возвышенности и впадины, и потому она показывала нам то большие голубые скатерти полей, засеянных цветущим льном, то золотисто-рыжие квадратные салфетки ячменя. Крест, вбитый не то в тысячелетний межевой столб, не то в каменную тумбу, придавал обычной развилке какой-то торжественно-возвышенный вид. Клеманс вытащила монетку и подбросила ее, чтобы в зависимости от того, выпадет орел или решка, выбрать дорогу, по которой нам предстояло ехать дальше. Тут как раз нам попался на глаза какой-то странный бритый тип; был он в одной рубахе, без пиджака, в брюках, заправленных в высокие гетры, его сопровождала собака, тотчас же принявшаяся крутиться на месте волчком, словно она ловила себя за хвост.

— Простите, мсье, у нас возникла кое-какая проблема…

— Да, понимаю. Дайте-ка подумать. Поесть. Поспать. Хорошо. Мы сейчас с вами здесь. Нет, что-то ничего не приходит на ум. Фелисите! Да, вполне возможно… Фелисите… Ну да, сестры… Там и поесть дадут, и переночевать можно… Пожалуй, это и будет наилучший выход… Отсюда пешком, наверное, около часу… Так вот, поезжайте все время прямо. По левую руку от вас будет ферма, езжайте дальше, а когда доедете до одинокого дуба, Дуба повешенных, это очень старый дуб, он сохранился до наших дней со времен Карла Пятого, так вот, вы его обогнете, потому что дорога делает там петлю, ну а там уж рукой подать до Сент-Фелисите, как говорится, до этого крохотного хутора из четырех домиков, утыканных телевизионными антеннами и увитых плющом, среди которых находится и бакалейная лавка, но только над ней антенны нет… так вот, до него всего-то ничего… не дальше полета куропатки… Возможно, добравшись до Сент-Фелисите, вы услышите звуки пианино, доносящиеся из бакалейной лавки. Эта лавка в период охоты служит местом встреч для охотников, местом передержки сменных собак, хозяйничают там сестры Рамекен, двойняшки, очень милые и любезные старушки. Они всем охотно рассказывают историю своей жизни. Разумеется, они ужасно старомодны, но их надо принимать такими, какие они есть. Вам решать, заночуете вы у них или нет. Но должен вам сказать, что я сам хотя и установил параболическую антенну в соседнем хуторе, чтобы принимать передачи из Белого дома и с Красной площади, я все же время от времени захожу к ним, когда у меня возникает желание помечтать.


Звуки вальса — кто-то играл его на рояле в четыре руки — доносились из окошка с маленькими стеклами. Затем они внезапно смолкли. Под вывеской «Сент-Фелисите» нас ждали копоть на потолке и стенах, чехлы на стульях и скатерти из сурового полотна, засиженные мухами свечи и смешанный запах одеколона, сардин, ванили и еле уловимого, почти выветрившегося запаха перца.

Такая атмосфера царила и в той комнате, которую сестры Рамекен нам открыли с неким благоговением. Окошко представляло собой как бы раму для кусочка какого-то смиренного, укрощенного неба, бесцветного и безмолвного, бесконечно тихого, но за этой безмятежностью и тишиной ощущалось тайное беспокойство, исходившее от присутствия где-то в неведомых глубинах некой неведомой сгнившей плоти, которая явит всю свою силу в день Страшного Суда. Огромная кровать занимала половину комнаты, а перина на ней вздымалась чуть ли не до половины высоты деревянной перегородки. Мы тотчас же забрались в постель, даже не разобрав чемодан и дорожную сумку, как, вероятно, поступают люди, попавшие в иной, потусторонний мир и ожидающие там, когда их позовут…

* * *

Багажник нашей машины представлял собой одновременно и писчебумажный магазинчик, и книжную лавку на колесах: там лежали пачки бумаги, пеналы с ручками и карандашами, словари, справочники, географические атласы, а также романы Маргарет Стилтон, предназначенные для подарков.

Клеманс подложила под колченогий столик, стоявший в комнате, свою карманную Библию (сокращенное издание для детей), она всегда возила ее с собой, и принялась писать, усевшись лицом к окну, несмотря на мои настоятельные советы отдохнуть, но желание писать было сильнее ее, да и вид ровного, белесовато-бесцветного неба мог отвлечь ее от роившихся мыслей не больше, чем гладкая стена. Я отправился бродить по равнине и бродил там, пока не устал от ходьбы. Я заглядывал во дворы затерянных среди этих просторов одиноких ферм, останавливался на минутку, чтобы сказать несколько слов коровам, сгрудившимся вокруг цинкового корытца-поилки. Вдоль линии горизонта упрямо сновал туда и обратно какой-то трактор, делавший и без того плоскую равнину еще более плоской и ровной.