— У меня есть один-единственный литературный негр, и это моя тень, — промолвила Клеманс, — и я не трачу деньги зря, направо и налево.

— А куда вы их вкладываете? В какое-то надежное дело? Ходят слухи, что вы якобы обладаете недвижимым имуществом, крупным поместьем вроде тех, которые в конце ваших книг достаются вашим героям, с пятнистыми оленями и ланями в парке и с шикарными машинами, никогда не выезжающими за ворота, но медленно проплывающими туда и обратно по аллеям. Молва гласит, что вы якобы выходите из замка только для того, чтобы собственноручно покормить леопардов из вашего личного зверинца.

— А вам было бы приятно, если бы вышесказанное оказалось правдой? — спросила Клеманс. — Я постараюсь сделать так, чтобы вымысел стал реальностью. Да, и не забудьте про оранжерею с орхидеями, куда я буду ходить, чтобы полюбоваться их красотой, а также про заросли дельфиниума, где я буду опускаться на колени, когда мне захочется поплакать.

— Вы прекрасны, — вновь завел свое восторженный тип. — Вы прекрасны. Как, скажите на милость, кино могло забыть про вас? Я не знаю, у кого еще такие прекрасные синие глаза!

Все взоры обратились к этому багрово-красному от восторга мужчине. Шарль Гранд глубоко вздохнул, подумав, что пресс-конференция закончилась, и глаза его вновь открылись.

— Ну хорошо… Благодарю вас, дамы и господа, за то, что изволили прийти, — сказал он, — это все?

У меня в голове промелькнула мысль, что при слове «кино» его подсознание испытало настоящий шок. Быть может, он уже увидел, что Маргарет Стилтон потеряна для литературы и целиком отдалась камерам и экранам. Я пал столь низко, что подумал о том, что уход Клеманс в кино сделает Шарля намного беднее, а меня самого доведет до нищеты, разорит, пустит по миру.

— Некоторые из приглашенных не произнесли ни слова, — сказал я, — Маргарет Стилтон, сможете ли вы вынести еще несколько вопросов?

— Я вся в вашем распоряжении.

— Кто ваш любимый герой? — почти выкрикнула дама, сидевшая последней в ряду журналистов.

— Тот, кто последним был порожден моим пером.

— А кого вы ненавидите? Я говорю об обычной реальной жизни.

— Никого.

— А в литературе какой персонаж завораживает, очаровывает вас?

— Папесса Иоанна. Ей нет и двадцати лет, а она желает занять место самого скрытного, самого замкнутого, самого таинственного существа, наместника на земле Того, у кого нет ни имени, ни телесной оболочки, ни определенной формы. Она достигла этих заоблачных высот при помощи необходимого в таком деле мошенничества, дикого обмана. Постоянно извиваясь, как змея, она представляется мне образцом самого циничного поведения, самой жуткой насмешки. Она стала понтификом в юбке и была главой католической церкви более двух лет; в конце концов эта белокурая немка, на чье чело была возложена тиара, забеременела и искупила свою вину, когда самой природой была принуждена остановить торжественную процессию, направлявшуюся из Ватикана к Латеранскому дворцу, которую она возглавляла, и произвела на свет недоношенного ребенка перед церковью Святого Климента, как раз в том месте, где проходит Cloaca Maxima, закрытый сточный канал.

— Однако в ваших произведениях нет никаких следов антиклерикализма.

— Мне не до того.

— Мадам Стилтон, возможно, папессы Иоанны Восьмой вообще никогда не существовало.

— Вы полагаете, что мы, женщины, на такое не способны?

— Как бы вы определили свою общественную позицию, свое отношение к политике?

— Ожидание. Постоянное, я бы даже сказала, неизлечимое ожидание. Я больна этой болезнью, и я от нее страдаю.

— Вы не предвидите в будущем возможности счастья и согласия?

— Я пыталась описать удачные судьбы состоявшихся и достигших успеха людей.

— Ваши герои, если можно так выразиться, купаются в безмятежно-спокойных водах, одинаково теплых и приятных, так что поневоле возникает вопрос, известно ли им, что такое горе, боль, несчастья и беды…

— А вы не хотели бы походить на них?

Я видел, что Клеманс с трудом сдерживается сама и с не меньшим трудом сдерживает эту свору.

— Вы никогда не пишете о войне…

— Этими вопросами занимаются другие, и их так много. Я бы сказала, что война — это своеобразная религия, глубокая вера. Она настолько присутствует в нашей жизни, она ведь и здесь, и там, и там, так было всегда, и так будет всегда! И для меня было очень важно сыграть с ней какую-нибудь шутку, обмануть… но как можно было обмануть ее, кроме как заставить вас забыть о ней хоть ненадолго?

— Вы очень любезны, — сказал этот… как бишь его, ну, в общем, этот обладатель строгого судейского голоса, — но соизвольте объяснить нам суть ваших мыслей…

— Я не могу этого сделать. Порой они меня саму повергают в трепет, меня начинает бить озноб…

— Вы уклоняетесь от ответа? Увиливаете? Пытаетесь спрятаться?

— Ничуть… в любом случае я пыталась спрятаться за своими высказываниями не более, чем я пытаюсь спрятаться вот в этом стакане, из которого я пила воду.

— Вы хотите сказать, что идет процесс всеобщего остекленения? — произнес кто-то мрачным, каким-то замогильным голосом.

Воцарилось тягостное молчание, мертвая тишина, но Клеманс своим прелестным голосом нарушила это молчание и вымела вон всю мертвечину.

— Я решила распевать романсы на углу тех улиц, где убивают.

— Вы прекрасны! — вновь завопил краснорожий тип, которого должен был вот-вот хватить апоплексический удар. — Господа, она прекрасна! Посмотрите мои записи. Я не могу написать ничего иного!

— Будем же серьезны, дамы и господа, — промолвил высокий лысый мужчина. — Назовите ваш любимый музыкальный инструмент, мадам.

— Арфа. Видите ли, мне нравится манера игры на ней: ее ребячески нежно пощипывают, ее ласкают, ее гладят, как гладят человека по голове, запуская ему руку в волосы и ероша их, а она вздыхает глубоко-глубоко, и ее утешают, проводя по струнам пальцами…

Находившийся подле меня молодой человек еще не сказал ни слова; он сидел, уперев локти в колени, подавшись вперед, словно ждал, когда же все закончится. Клеманс пила воду из стакана, только что любезно поданного ей Шарлем Грандом.

— Мадам, пожалуйста объясните мне следующее, — произнес молодой человек, — на пятьсот сороковой странице вашего романа «Возьмите меня за руку» есть один эпизод, когда некий очень бледный юноша вторит хору, исполняющему торжественный гимн на великокняжеской свадьбе… Так вот, вы задерживаете свой взгляд на нем и привлекаете к нему внимание читателей. Голос его дрожит и прерывается, а вы посвящаете ему пышную, но шаблонную фразу… Почему?

— У него СПИД, — ответила Клеманс.

* * *

Мы уехали в тот же вечер, нами владела идея отправиться куда-нибудь в глушь, в самый тихий и уединенный уголок на свете. Я навел Клеманс на мысль, что недурно было бы посетить ту холмистую местность, что воспел Ламартин, о которой в моей памяти сохранились воспоминания как о крае не только очень зеленом и отличавшемся чрезвычайно мягкими очертаниями возвышенностей, но и как о крае столь же красивом, как и окрестности Тосканы. Я хотел, чтобы Клеманс вместе со мной полюбовалась местами, где я встретил счастье, которое заключается в том, что ты ощущаешь, как растворяешься то ли в воздухе, то ли в жидкости, заполняющей чашу, образованную линией странно бледного горизонта, линией мягкой, округлой, напоминающей контуры женских грудей. Я думал, что мы приедем туда среди ночи, все заведения и гостиницы там будут закрыты и мы останемся в машине, закутавшись в шотландский плед, и так дождемся рассвета, а вместе с ним и того момента, когда в предутреннем тумане проступят очертания холмов. Я вспомнил, что по тем холмам проходит грунтовая дорога, по которой мы могли бы проехать… но надо принимать жизнь такой, какая она есть, и уметь использовать себе во благо даже трудности, возникающие из-за козней, которые она нам порой строит. От площади Согласия общественные интересы вступили в резкое противоречие с нашими собственными личными интересами: там шли дорожные работы, и мы были вынуждены ехать по улицам, по которым ехать вовсе не собирались, натыкаться на щиты с надписью «Объезд», перегораживающие улицы, на ямы и рытвины и застревать в пробках. По бульварам проехать было невозможно, там среди деревьев мельтешили рабочие. Итак, восточное направление оказалось для нас закрыто, недоступно, зато западное было все же открыто, несмотря на то, что пришлось множество раз сворачивать и ехать в объезд. Клеманс забавлялась тем, что сняла кольцо, в которое я попросил ювелира вставить обломок корабля, подаренный Кергеленом, и примеряла его на все пальцы.

— Не нервничай, — сказал я.

— А я и не нервничаю… Да и с чего бы мне нервничать? По какой причине? Скажи-ка лучше, на какой руке ты бы предпочел, чтобы я его носила, на левой или на правой?

Ну мог ли я, в самом деле, мечтать о более приятной, более любезной, более здравомыслящей спутнице?! Она поцеловала меня в шею, и ее губы все еще шаловливо поддразнивали меня, когда мы ехали по направлению к провинции Бос. В Шартре нас застигла ночь. Мы оставили машину у самого подножия собора и, на время забыв о ее существовании, поужинали пирожками и пирожными в кондитерской, которую хозяева уже собирались закрывать. Мы выбрали себе столик и приглянувшиеся нам лакомства, и пока мы ими наслаждались, официантка, обслуживавшая нас, сняла одно за другим все блюда с витрины, так что витрина опустела, и нам с Клеманс показалось, что это мы, забыв обо всем на свете за разговорами, так увлеклись, что съели все заварные пирожные и все ромовые бабы.

Собор был прямо перед нами.

— Он кажется еще более огромным ночью, — сказала Клеманс. — Я осматривала его с Сюзанной Опла и ее подругой однажды, когда отправилась вместе с ними на поиски всякого старья.