Мне все это было знакомо, знал я также и о том, какой силы достигнет «Милосердие Августа» в ожидавшем нашего возвращения пансионе, где мы окажемся вдали от накрахмаленной чопорной пышности двора, в пансионе, ожидавшем нас с распростертыми объятиями, с церемонно и чуть жеманно протянутыми к нам дланями, тонувшими в пене кружевных манжет, да, в том самом пансионе, что ждал нас там, под трехсотлетней раскидистой липой, чьи листья осторожно стучали в окна.

Я стоял, раскачиваясь из стороны в сторону, словно на палубе корабля, с закрытыми глазами, поддерживаемый обхватившими меня руками Клеманс, уже полупроглоченный ею, когда на нас обрушился шквал восторженных воплей:

— Маргарет Стилтон! Маргарет! Мадам Стилтон! Какое счастье! Какая удача! Это вы? Это и в самом деле вы?

Девицы торопливо раскрывали сумочки, вытаскивали авторучки и листочки, карандаши и палочки помады, протягивали зеркальце, перевернутое обратной стороной, фотографии, носовой платочек, а некоторые посматривали на свои белые блузки.

Клеманс принялась раздавать автографы и раздала их столько, сколько смогла, но я упорно тащил ее прочь, несмотря на то что она сопротивлялась, и я едва не выпустил ее руку. Каким-то шестым чувством за рядами туристов, остановившихся на вершине лестницы, застывших и представших в виде какого-то дьявольского фона или задника в дьявольской декорации, я предугадал наличие толпы, которая могла бы причинить нам зло… На краткий миг перед моим взором промелькнули ужасные в своей жестокости сцены суда Линча. Подобное случалось со мной уже не в первый раз. Были ли такие видения как бы обратной стороной невысказанного тайного желания, в котором стыдно признаться даже самому себе? В чем я мог упрекнуть Клеманс? В том, что у нее более богатое воображение, чем у меня? Разумеется, у нее оно было более богатое и живое, чем у меня… В чем еще? В том, что она умела приукрасить глупцов до такой степени, что они начинали казаться красавцами и умниками? В том, что она умела стирать отвратительные пятна, не слышать брань и оскорбления, не видеть низменных и подлых проявлений жизни? В том, что она вселяла надежду на то, что самый жалкий, самый несчастный, самый обездоленный человек все же может подняться к вершинам богатства, почестей и славы! Но разве я сам не был склонен к бегству от действительности?

Когда мы утолили свой голод, когда мы насытились друг другом в пансионе, в комнатке, где стены были обиты кретоном, когда мы успокоились и когда запах наших тел смешался с запахом портьер и обитых тканью стен, я какое-то время лежал на постели, как натянутая простыня без единой складочки, как нечто невесомое, почти бесплотное… как саван, когда-то окутывавший похищенное кем-то тело… Все, что осталось во мне от меня самого, плавало в воздухе вместе с дымом от сигареты, которую курила Клеманс, лежавшая на постели рядом со мной.

Внезапно в комнате зазвучал ее голос, он-то и вернул меня к жизни, заставил прийти в себя, а вместе с ним в моей душе вновь ожил рой преследовавших меня вопросов. Можно сказать и иначе: вся «шерсть моих вопросов встала дыбом», а мои маленькие медвежьи глазки загорелись огнем и уставились на Клеманс.

— Ты полагаешь, Сюзанна Опла уехала из Парижа навсегда? — спросила она. — Бросить лавку, где дела шли так хорошо!

— Когда их вела ты! — с нажимом произнес я.

— Мне не следовало сжигать мосты… Они бы тебя заинтересовали обе — и Сюзанна, и Саманта…

— С чего бы это? Нисколько бы они меня не заинтересовали… Кстати, ты ведь от них так отдалилась…

— Но объясни мне, почему машина прошлой ночью остановилась именно у лавки Пенни Честер, где висела табличка «Сдается»? Ведь мы же не пытались ее найти… Все мои книги основаны на игре случая, признай это, согласись.

Я не нашелся, что ответить. Клеманс помолчала, а затем продолжила:

— Ты здесь для того, чтобы править мои рукописи. Успокой меня, Огюст. Почему тебе не удается заставить меня забыть этих женщин? Почему они до сих пор бродят вокруг меня? Теперь, когда они куда-то переехали, я буду видеть их повсюду, они будут мне мерещиться…

— Быть может, никуда они не уехали и спят в комнате над лавкой?

— А в том доме все не так, как обычно… Жилые помещения там не наверху, а за лавкой, окна выходят на внутренний двор, я тебе уже раз двадцать об этом рассказывала.

— Да никогда ты мне этого не говорила!

— Кстати, этот двор — просто чудо! Туда выходят два окна… из них видны бывшие конюшни, служившие нам складом для мебели.

— А почему бы не предположить, что они… просто умерли? Ведь, если бы это случилось, мы бы об этом не узнали…

— Возможно, возможно, — пробормотала Клеманс. — Они больше ни во что не верили.

— Но достаточная ли это причина для ухода из жизни? Повод ли это? Я тоже не бог весть во что верю, но я все же хочу еще пожить.

— Потому что есть я, потому что я здесь! — издала она торжествующий клич. — Знаешь, я порой задаюсь вопросом, что ты делал прежде, до того, как познакомился со мной, и что будешь делать потом, когда меня с тобой не будет. Огюст, дорогой мой, мы только что сделали с тобой неудачную ставку, побывали в весьма затруднительном положении, но это уже в прошлом…

Во мне вновь ожили опасения относительно намерений Клеманс покинуть меня, а также мысли о том, что она пребывает в твердой уверенности в том, что я завишу от нее и что она держит меня под башмаком, какое-то мгновение я колебался, качаясь, словно на качелях, между этими неприятными соображениями, а затем я резко обернулся к ней и крепко схватил ее за руки чуть повыше запястий.

— Да! Да! — воскликнула она. — Иди ко мне! Накажи меня!


И я ей повиновался, чему был несказанно рад, ибо счел, что мне очень и очень повезло.

* * *

Мы вернулись в Париж из Версаля поездом, явно питавшим жгучую зависть к Восточному или Сибирскому экспрессу.

— Мне остается дописать еще несколько страниц, — сказала Клеманс. — Я закончу, как только найду подходящее место для моего дорогого амулета, приносящего удачу, для моего леопарда.

— В последней главе, которую ты мне прочла, речь ведь шла о том, что цветочница из бара, привлекшая внимание египетского миллиардера, покинула свою комнатушку на чердаке в Батиньоле и сменила ее на роскошный дворец на берегу Нила? Если я не ошибаюсь, ты оставила ее возлежать на шкуре леопарда, в то время как служанка, помахивая опахалом, пытается «подарить» ей хоть капельку прохлады?

— Не может быть и речи о том, чтобы я ввела в свое повествование какой-то мираж… И речи быть не может о том, чтобы даже под воздействием каких-то чар любить мертвое животное, чья шкура служит ковриком и лежит около кровати. Мне нужен живой зверь, и только! Я не хочу смущать или вводить в заблуждение моих читателей!

— Но я бы исправил эту ошибку, Клеманс. В чем проблема? Например, можно предположить, что у твоего богатого нубийца в огромном парке на берегу Нила есть что-то вроде зверинца, расположенного в зарослях бамбука. Хозяин отправляется в эти заросли по вечерам, чтобы поговорить со своими дикими кошками. Он подзывает леопардов одного за другим, причем у каждого есть свое имя, а придумала эти клички по его просьбе твоя цветочница. И вот когда спускается ночь, когда по небу вдруг пробегает тень и оно мгновенно темнеет, обретая оттенок фиолетово-черных чернил, тогда в ночи не остается никакого иного источника света, кроме желтовато-золотистых огоньков глаз леопарда.

— Любить, — сказала она с придыханием, — это читать в ночном мраке души другого человека, как при свете дня.

— Ты, вероятно, закончишь книгу на этой неделе, и мы с тобой отправимся в какой-нибудь забытый Богом и людьми уголок поправлять наше здоровье.

— Да, в такой уголок, чтобы там не было ни единой живой души, кроме нас с тобой. Там, правда, должна быть вода, чтобы мы могли умываться… Хм… Как бы мне хотелось стать хозяйкой гостиницы «Золотой орех»! Знаешь что? Не ищи больше квартиру в Париже.

— Ты хочешь, чтобы мы упустили ту шикарную квартиру с видом на Сену? Все восемь окон выходят на реку… Ты колебалась…

— Беседка в Версале, версальские павильоны навели меня на кое-какие мысли… Видишь ли, в Париже тяжело дышать, здесь плохой воздух. Давай найдем себе дом, стоящий вдалеке от других домов. Дом с двором, с садом… А можно и целое поместье… с парком… Короче говоря, настоящее имение… целый мир, который будет принадлежать только нам… вдали от людей, от суеты…

Слова слетали с ее губ медленно, раздельно, они словно наполнялись особым смыслом, они окружали ее, образуя некое подобие ореола покоя.

— Мы можем позволить себе сделать такой подарок… самим себе! Ты знаешь, в каком состоянии находятся наши дела, лучше, чем я. Мне неизвестно точно, что там есть у нас на счетах, но примерно я себе представляю. Ну, что ты на это скажешь, Огюст?

— Да, моя милая.

— О чем я рассказывала до сих пор в моих книгах?

— О восхождении простых, обездоленных людей к вершинам богатства и славы, по крайней мере о восхождении некоторых из них…

— Нет, Огюст, я описывала мою жизнь, просто мою жизнь. Каждый может примерить на себя одеяния моих персонажей, каждый может мысленно в них перевоплотиться. Стоит читателю только сделать над собой усилие, да, чрезвычайное усилие, позволяющее преодолеть рамки обыденности, выйти за определенные пределы, и вот уже на второй странице он предчувствует успех, и весь мир принадлежит ему!

— А что бывает после того, как он или она закрывает книгу? Когда счастье медленно уходит?

— Он или она открывает следующую книгу. Вот почему я и содержу в порядке свой завод по производству романов.

— А я что же, по-твоему, выгляжу как участник забастовочного пикета?

— Нет, любовь моя, ты — самый деятельный из мастеров, работающих в самой захламленной, самой загроможденной ненужными предметами мастерской. И ты всегда находишь местечко для моего талисмана, для моего леопарда, приносящего счастье.