Я представила себе Дилис и ее родителей, их дом в Найтсбридже – возле парка, с конюшнями в глубине двора. Как же ее жизнь не похожа на мою!

Я села за ответное письмо, но мне было нечего сообщить Дилис, разве что излить свою скуку и тоску. Едва ли Дилис поймет, каково это – не иметь матери, озабоченной твоим будущим, и страдать от равнодушия отца, погруженного в собственные переживания и просто не замечающего твоего присутствия в доме.

Письмо Дилис так и осталось без ответа.

С каждым днем дом казался мне все более невыносимым, и я все больше времени проводила на пустоши, катаясь верхом. Фанни презрительно хмыкнула при виде моей амазонки – последнего крика парижской моды, подарка дяди Дика, – но мне было все равно.

Однажды Фанни сообщила мне:

– Твой отец сегодня уезжает.

Лицо ее было замкнуто и бесстрастно, и я не сомневалась, что она намеренно придала ему такое выражение. Не знаю, одобряла она или порицала отъезд отца, но она несомненно что-то от меня скрывала.

Отец и раньше время от времени куда-то уезжал, возвращался только на следующий день и запирался в своей комнате, куда ему подавали еду. Появлялся он оттуда совершенно разбитый и еще более молчаливый, чем обычно.

– А, помню, – сказала я Фанни. – Так он по-прежнему... уезжает?

– Регулярно, – ответила Фанни. – Раз в два месяца.

– Фанни, а куда он ездит? – серьезно осведомилась я. Фанни пожала плечами, давая понять, что это не ее и не моего ума дело; однако у меня осталось ощущение, что она знает.

Целый день эта загадка не шла у меня из головы. И вдруг меня осенило: ведь отец не так уж стар – ему, наверное, лет сорок Должно быть, он еще нуждается в женском обществе, хотя и не женился второй раз. Я пришла в восторг от собственной проницательности. Мы часто обсуждали эти волнующие темы с подругами по пансиону, многие из которых были француженками, а значит, превосходили осведомленностью нас, англичанок, – и мнили себя современными, умудренными в житейских делах особами. Вот я и решила, что у отца есть любовница, которую он регулярно посещает, но на которой не может жениться, ибо ни одна женщина не способна заменить в его жизни мою мать; а его мрачное настроение по возвращении объясняется угрызениями совести – ведь он все еще любит давно умершую жену и чувствует, что оскорбил ее память.

Отец возвратился назавтра к вечеру и вел себя, как всегда в подобных случаях Я его не видела, но знала, что он у себя в комнате, что к столу он не выходит и что ему носят наверх подносы с едой. Когда же наконец он спустился к завтраку, на его лице было такое убитое выражение, что мне захотелось его подбодрить.

В тот же вечер за обедом я сказала:

– Папа, ты не заболел?

– Заболел? – Его брови горестно сдвинулись. – Почему ты так решила?

– Ты такой бледный и измученный... и, мне кажется, у тебя тяжело на душе. Не могу ли я помочь тебе? Ведь я уже не ребенок.

– Я не болен, – проронил – он, избегая смотреть на меня.

– В таком случае…

Заметив на его лице признаки раздражения, я осеклась. Но потом решила, что ему не удастся так легко от меня отделаться. Он нуждается в поддержке, и мой дочерний долг состоит в том, чтобы оказать ее.

– Вот что, папа, – отважно заявила я, – по-моему, у тебя неприятности, и я уверена, что могла бы помочь.

Он взглянул на меня, и досада в его глазах сменилась холодностью. Мне стало ясно, что отец намеренно ставит барьер между нами, что моя настойчивость ему неприятна и кажется праздным любопытством.

– Дорогое дитя, – пробормотал он, – у тебя разыгралось воображение, – и, взявшись за нож и вилку, снова принялся за еду, всем своим видом показывая, что разговор окончен.

Никогда еще я не чувствовала себя такой ненужной.

После этого случая наши отношения стали еще более натянутыми. Часто отец вообще не отвечал, когда я к нему обращалась. Слуги говорили, что у него снова «приступ»

Пришло еще одно письмо от Дилис, в котором она упрекала меня за молчание. Стиль ее писем в точности отражал ее манеру говорить: короткие предложения, жирно подчеркнутые слова, восклицательные знаки напоминали ее вечно взволнованный, задыхающийся голос. Она учится делать реверансы, берет уроки танцев – близится великий день. Какое счастье избавиться от опеки мадам и чувствовать себя не жалкой школьницей, а молодой светской дамой.

Моя попытка ответить ей снова окончилась неудачей. Что я могла написать? «Я ужасно одинока. В нашем доме нет места веселью. О, Дилис, ты радуешься, что школьные годы кончились, а я, сидя здесь в печали и унынии, мечтаю вернуться в пансион!»

Разорвав начатое письмо, я отправилась в конюшню оседлать свою кобылу Ванду. Мне казалось, что я снова запуталась в паутине, которой было затянуто мое детство, и обречена на серое, беспросветное существование.

Но настал день, когда в мою жизнь вошли Габриель Роквелл и Пятница.

В то утро я, как обычно, отправилась на верховую прогулку. Миновав торфяники, я выехала на твердую дорогу и увидела женщину с собакой. Жалкий вид последней заставил меня замедлить бег лошади. Это было несчастное тощее создание с веревкой вместо поводка вокруг шеи. Я люблю животных и не могу равнодушно смотреть на их страдания. Женщина, судя по виду, была цыганкой; это не удивило меня, ибо по пустоши бродит много цыган, кочующих от табора к табору. Иногда они даже подходят к нашему дому, предлагая вешалки для одежды, корзины или хворост, который мы и сами можем собрать. Фанни их терпеть не может. «Здесь им ничего не обломится, – заявляет она. – Все они лентяи и бездельники»

Остановившись возле цыганки, я сказала:

– Почему вы не возьмете его на руки? Он слишком слаб, чтобы идти.

– Вам-то что за дело? – огрызнулась она, бросив на меня острый взгляд из-под копны седеющих черных волос. Она оценивающе осмотрела мою изящную амазонку и ухоженную лошадь, и в ее глазах загорелась алчность. Я была богата – значит, у меня можно выманить деньги. – У меня самой уже два дня крошки во рту не было, леди. Это чистая правда, как перед Богом.

Однако она вовсе не производила впечатления голодающей – в отличие от собаки. Это был беспородный пес, немного напоминающий терьера, с живыми, умными глазками. Его взгляд глубоко тронул меня – мне показалось, что он молит о спасении. Я почувствовала, что не имею права оставить его на произвол судьбы.

– Но голодный вид не у вас, а у собаки, – заметила я.

– Господь с вами, леди, вот уже два дня как мне нечем было с ним поделиться.

– Ему больно от веревки, неужели вы не видите?

– Но как же еще мне его вести? Будь у меня силы, я бы взяла его на руки. Мне бы только поесть.

Повинуясь внезапному порыву, я сказала:

– Я покупаю вашу собаку. За шиллинг.

– За шиллинг? Ну нет, леди, я не могу с ним расстаться, ведь он делил со мной и радость, и горе... – Цыганка наклонилась к собаке, которая так испуганно съежилась, что я окончательно утвердилась в желании избавить ее от такой хозяйки. – Времена сейчас не из лучших, а, малыш? – запричитала она. – Но мы так долго были вместе, разве мыслимо теперь вдруг разлучиться... всего за шиллинг?

Я полезла в карман за деньгами. У меня не было сомнений, что в конце концов женщина согласится и на шиллинг, но, будучи цыганкой, она не могла сперва не поторговаться. И тут к своему ужасу я обнаружила, что денег у меня с собой нет, – в кармане лежал только испеченный Фанни пирог с мясом и луком, который я прихватила на случай, если не вернусь к завтраку; но цыганка едва ли согласится на такой обмен. Ее блестящие от жадности глаза говорили, что ей нужны только деньги.

Она пристально следила за моими движениями, – то же делала и собака. Глаза женщины стали недоверчивыми и подозрительными, глаза собаки – еще более умоляющими.

– Видите ли, – начала я, – похоже, я выехала из дома без денег.

Ее губы недоверчиво скривились. Она злобно дернула веревку, и песик жалостно тявкнул. «Молчать!» – прикрикнула на него цыганка, и он опять съежился, не сводя с меня глаз.

Я лихорадочно соображала, что делать: попросить цыганку подождать здесь, пока я съезжу домой, или предложить ей отдать мне собаку и прийти за деньгами в Глен-Хаус? Но было ясно, что она не согласится, потому что доверяет мне не больше, чем я ей.

Именно в эту минуту и появился Габриель. Он ехал по пустоши в сторону дороги, и, заслышав звук копыт, мы с цыганкой повернулись в его сторону. Лошадь под Габриелем была вороной масти, отчего сам он казался ослепительно белокурым; столь же ослепительной была его элегантность. Темно-коричневый костюм для верховой езды, сшитый из тончайшего сукна, отличался изяществом покроя; однако не яркая внешность, а выражение его лица привлекло меня к нему и придало смелости обратиться с просьбой. Надо признать, что это был странный поступок – остановить незнакомца и попросить его одолжить мне шиллинг на покупку собаки. Но, как я объяснила ему потом, в ту минуту он показался мне рыцарем в сияющих доспехах, Персеем или Святым Георгием.

Меня поразила печальная задумчивость его красивого тонкого лица, хотя при первой встрече она была еще не так заметна, как впоследствии.

Дождавшись, чтобы он подъехал поближе, я обратилась к нему:

– Сударь, не будете ли вы так любезны ненадолго остановиться? – Произнося эти слова, я дивилась собственному безрассудству.

– Что-нибудь случилось? – осведомился он.

– Да. Вот эта собака умирает с голоду.

Он натянул поводья и обвел взглядом меня, собаку и цыганку, по-видимому, оценивая ситуацию.

– Бедняга, – проговорил он, – вид у него неважный.

Голос его звучал ласково, и я воспряла духом, почувствовав, что моя просьба не останется без ответа.

– Я хочу купить его, – объяснила я, – а у меня, как назло, нет при себе денег. Вы не могли бы одолжить мне шиллинг?

– Послушайте! – завопила цыганка. – Я его не продаю – во всяком случае, за шиллинг. Зачем мне продавать своего славного, любимого песика?