Она сидела на корточках; пальцы ее ног были обтянуты как бы белой перчаткой по туземной моде. Ее кимоно было сапфирно-синее и стянуто серебристым шарфом с вышитыми на откинутых концах его голубыми и зелеными павлинами; эти концы казались большими крыльями и занимали почти столько же места, сколько вся ее остальная маленькая особа. Она сидела спиной к гостям и всматривалась в пламя, погруженная в мечты. Она, казалось, ничего не замечала, все еще прислушиваясь к эху замолкшей музыки. Реджи, торопясь встретить гостей, не заметил быстрого движения, которым складки кимоно были расположены так, чтобы произвести надлежащее впечатление.

Она выглядела мотыльком ювелирной работы, сидящим на большом черном листе.

— Яэ — мисс Смит, — сказал Реджи, — это мои старые друзья, о которых я говорил вам.

Маленькое создание поднялось медленно, с полусонной грацией и сошло со своей подушки, как выходит фея из своей кареты — ореховой скорлупы.

— Я очень рада встретить вас, — протянула она.

Это типичное американское приветствие, перелетевшее на запад через Тихий океан; но отрывистость деловитого горожанина была заменена небрежной королевской снисходительностью.

Ее лицо имело такой же нежный овал и кремовый оттенок, как у Асако. Но подбородок, который у Асако, согласно законам японской красоты, невинно уходил назад, у нее сильно выдавался вперед; изогнутые губы имели форму лука Купидона; форма, отлитая для поцелуев бесчисленными поколениями европейских страстей, тогда как японский рот всегда нечто смутное, смятое и бесцветное. Переносье и глаза, зеленые, с глубоким оливковым оттенком, глаза дикой кошки, заставляли вспомнить происхождение ее матери.

Артистическая натура Реджи не могла не произвести сравнительной оценки обеих женщин. Яэ была еще меньше и тоньше, чем чистокровная японка. Еще с первой встречи с Яэ Смит он сравнивал и противопоставлял ее в своей памяти с Асако Баррингтон. Он пользовался обеими как моделями для своей изящной музыки. Гармония, которую он должен был выразить, приходила к нему в образе женщин. Чтобы выразить японское, он должен был видеть японскую женщину. Не потому, что он сколько-нибудь был заинтересован японской женщиной физически. «Они слишком отличны от наших женщин», — думал он, и это отличие отталкивало и влекло его. Широкое пространство, отделяющее их, можно перешагнуть или голой чувственностью, или ослепленным воображением. Но артисту нужно воплощение его мечты в плоти и крови, если даже эта мечта полна противоречий. Так, представляя себе Восток, Реджи сначала пользовался своими воспоминаниями об Асако с ее европейским воспитанием, воздвигнутым над почвой японской наследственности. Позже он встретил Яэ Смит, у которой инстинкты ее шотландских предков бурно прорывались сквозь бумажные стены японской оболочки.

Джеффри не мог бы так же точно определить свои мысли. Но что-то странное происходило в его сознании: тот дух, который он знал в дни ухаживания за Асако, поднялся теперь перед ним в темно-голубом кимоно. Его жена действительно многим пожертвовала, отказавшись от своего родного костюма ради гладкой голубой саржи. Конечно, он не хотел бы, чтобы Асако выглядела, как кукла; но все-таки не был ли он влюблен когда-то в несколько ярдов шелка?

Яэ Смит чрезвычайно заботилась о том, чтобы нравиться, несмотря на аффектированность своих поз, которая, может быть, и была необходима: будучи до такой степени похожа на безделушку, она могла ожидать и отношения к себе как к безделушке. Ей всегда хотелось нравиться. Это было главной чертой ее характера. Это было корнем ее слабостей, плодородной почвой, на которой всходили их семена.

Она по-кошачьи ласкалась, восхищаясь кольцами на пальцах Асако, фасоном и материей ее платья. Но глаза ее все обращались в сторону Джеффри. Он был так высок и велик, стоя в проеме открытых дверей, рядом с небольшой фигуркой Реджи, еще более женственного в складках своего кимоно.

Капитан Баррингтон, сын лорда! Как красив должен быть он в мундире, в кавалерийском мундире, серебряной кирасе, каске с плюмажем, как английские воины на рисунках в книгах ее отца.

— Ваш муж очень высок, — сказала она Асако.

— Да, это так, — отвечала та, — даже слишком для Японии.

— Нет, это хорошо, — сказала маленькая евроазиатка, — так еще красивее.

Было что-то теплое и искреннее в тоне, что заставило Асако взглянуть на собеседницу. Но детское лицо оставалось невинно смеющимся. Ленивая усмешка и опаловая непроницаемость зеленых глаз не выдали неопытной Асако ни одной из своих тайн.

Реджи сел к роялю и, продолжая наблюдать обеих женщин, стал играть.

— Это «Яэ-соната», — объяснил он Джеффри.

Начиналась она несколькими тактами старой шотландской песни:

Если бы мы не дети были,

Если бы слепо не любили,

Не встречались, не прощались —

Мы б с страданием не знались.

Незаметно трогательная мелодия переходила в стаккато песни гейш, имеющей больше ритма, чем напева, и все ускоряющей свой бег, спотыкаясь и подпрыгивая на странных синкопах.

Внезапно музыкант остановился.

— Не могу описать вашу жену, как я ее сейчас вижу, — сказал он. — Не знаю ничего достойного старой японской музыки, чего-нибудь вроде гавотов Куперена, только в обстановке Киото и золотых ширм; а потом закончить надо чем-нибудь очень английским, что она приобрела от вас, — «Дом, милый дом» или «Салли в аллее».

— Ничего, старина, — сказал Джеффри, — играйте «Отцовский дом опять!».

Реджи заиграл, и полились вальсирующие звуки; но в его передаче они становились все задумчивее. Звук был заглушенный, темп медленный. Избитый мотив стал выражением глубокой меланхолии. Он сильнее, чем самый вдохновенный концерт, напомнил обоим мужчинам Англию, блеск театра, уличный шум Лондона, теплую, дружескую компанию, все милое и теперь такое далекое.

Реджи перестал играть. Обе женщины сидели теперь рядом на большой черной подушке перед огнем. Они смотрели папку с японскими гравюрами — зародыш коллекции Реджи.

Молодой дипломат сказал другу:

— Джеффри, вы были недостаточно долго на Востоке, чтобы прийти от него в отчаяние. Это случилось со мной. Значит, наши представления не будут в согласии.

— Это не то, чего я ожидал, должен признаться. Все здесь так неиндивидуально. Если вы видели один храм, вы знаете уже все, и так здесь во всем.

— Это первая ступень разочарования. Мы так много слышим о Востоке и его блеске, о пышности Востока и прочем. А в действительности столько мелкого и грязного, и все это очень походит на самое уродливое в наших странах.

— Да, они носят ужасно плохую одежду, и она выглядывает из-под кимоно. И даже кимоно кажутся изношенными и грязными.

— Это так, — сказал Реджи. Было бы так и у вас, если бы вы содержали жену и восемь человек детей на тридцать шиллингов в месяц.

Потом он прибавил:

— Вторая ступень в наблюдении — период открытий. Читали вы книги Лафкадио Хирна о Японии?

— Да, некоторые, — отвечал Джеффри. — Мне ясно, что он отъявленный лжец.

— Нет, он поэт, поэт! И он перескочил через первую стадию, чтобы некоторое время задержаться на второй, вероятно, потому, что был близорук от природы. Это чрезвычайно выгодное качество для исследователей.

— Но что вы называете второй стадией?

— Стадию открытий! Случалось вам ходить по японскому городу в сумерки, когда звучат вечерние колокола невидимых храмов? Поворачивали ли вы в переулки и видели ли мужчин, возвращающихся в свои тихие домики, и группы членов их семьи, собравшихся встретить их и помочь им переменить кимоно? Слышали ли плеск и журчание в банях, этих вечерних клубах для простого народа и сборных пунктах для болтунов? Слышали прерывистую музыку самисена, зовущую вас в дома гейш? Видали вы гейшу в синем платье, сидящую строго и холодно в рикше, везущей ее на встречу к любовнику? Слышали вы музыку Приаповых празднеств, несущуюся из веселых кварталов? Видели вы, какая толпа собирается на храмовый праздник, покупая маленькие растения для своих домов и грошовые игрушки для детей, теснясь возле предсказателей, чтобы узнать будущее счастье или горе, швыряя Богу свои медяки и хлопая руками, чтобы привлечь его внимание? Разве вы смотрели на все это без удовольствия, без желания узнать, как живет и что думает этот народ, что у нас общего с ним и чему у него нам учиться?

— Думаю, что понял вас, — сказал Джеффри. — Это все очень живописно, но всегда кажется, что они что-то скрывают от вас.

— Конечно, — сказал его приятель, — всякий умный человек, живущий в их стране, думает, что надо только изучить их язык и усвоить их обычаи, и тогда откроется все скрытое. Это сделал Лафкадио Хирн; оттого и я надеваю кимоно. Но что же он открыл? Массу красивых рассказов, отголоски старой цивилизации и фольклора; но в разуме и сердце японского народа — единственного из цветных народов, который не склонил головы перед белой расой, — очень мало или даже ничего, пока не достиг третьей стадии — свободы от иллюзий. Тогда он написал «Мой взгляд на Японию» — свою лучшую книгу.

— Я не читал ее.

— Надо прочесть. Остальные его вещи — мелодии, которые я мог бы сыграть вам сейчас. А это серьезная книга — истории и политической науки.

— Что звучит для меня довольно сухо, — засмеялся Джеффри.

— Это объяснение страны человеком, лишенным иллюзий, страны, в которую он хотел проникнуть глубоко и которая оттолкнула его. Он объясняет настоящее прошлым. Это разумно. Мертвецы — истинные руководители Японии, говорит он. Под изменчивой поверхностью нация скрывает глубокий консерватизм, подозрительность ко всему постороннему и новому, скрытую самоудовлетворенность. И сверх того, она так же скована сейчас первобытными семейными узами, как и тысячи лет тому назад. Вы не можете быть другом японца, если вы не принадлежите к числу друзей его семьи; и вы не можете быть другом его семьи, если не входите в нее. Это несокрушимое препятствие, которого не одолеешь.