На третьем этаже, а быть может, на четвертом или пятом рабочие прошли по коридору в заднюю комнату. На обгоревших, заблеванных матрасах с крошащейся соломой вповалку лежали спящие, отделенные друг от друга грязными и скомканными простынями. От фонаря, висевшего на гвозде, падал унылый свет. Жарба и Казанова направились к наименее заполненной лежанке и втиснулись под одеяло в вонючее человеческое месиво. Прочие спящие — среди них шевалье заметил Каспара — завертелись, но так и не проснулись.

Лежа на спине, Казанова разглядывал темную штукатурку. Ему вспомнилась другая ночь, двадцать лет назад. Тогда он пересек предместье близ Серреваля, и ночь застала его на подступе к городу. С ним еще был этот пройдоха-францисканец Стаффано, и они заночевали в большом крестьянском доме. А когда они спали, на них вдруг набросились две старухи, крепкие и вонючие, точно козы. То ли им не терпелось опустошить их кошельки, то ли они собирались растерзать их молодые тела и обглодать до костей. Разбуженные путники боролись так, что небу стало жарко. Стаффано вращал своим посохом, женщины визжали и уворачивались…

Из его груди вырвался усталый смешок. Porco zio![19] Вот это были деньки! Из Серреваля он потащил свою молодую тень в Рим к туфлям папы и маленьким сатиновым башмачкам Лукреции и ее сестры Анжелики. А потом служил кардиналу Колонне, нанявшему его писать любовные письма. Гулял в густых садах Тиволи и Фраскати. Там, наверное, до сих пор бродит какой-нибудь его двойник и угощает девушку арбузами. Казанова представил себе их красные и сладкие, как у детей, рты.

Отчего он не остался в Риме? Может, не стоило уезжать? Какое отличное время он там провел! Казанова вспомнил яркий свет и особый аромат, исходивший от власти. Он похож на духи очень, очень дорогой шлюхи, и стоит к ней приблизиться, как твоя голова идет кругом. Но вернуть те дни означало бы застыть на месте и превратиться в сторожевого пса, лающего у двери прошлого.

Конечно, Гудар прав — чтоб его черти взяли, чтобы морские чудища разорвали его мозг и вытащили через нос! Их обоих всегда выручали природный ум и быстрые ноги. Они не боялись темных дыр и углов жизни и заходили туда, где не встретишь людей из общества. Да, у них много общего. Шевалье всегда подозревал, что у Гудара не было родителей и он появился на свет, словно зачатый спертым воздухом снятого на час гостиничного номера. Но и сам шевалье не знал своих истинных предков — мать, готовая на все, у него, конечно, имелась, но отцом мог быть кто угодно — дож, дьявол или просто mangiamarroni[20] — завсегдатай театров, где танцевала Дзанетта. Генеалогическое древо говорит человеку, кто он такой и кем, по всей вероятности, станет, а они были его лишены, и потому им пришлось создавать себя самим и выстраивать свою жизнь. Гудару это удалось разве что отчасти — тело мужчины и голова шиншиллы, вот кто он такой. Но Казанова сумел преуспеть, и в свое время его выдумки отлично сработали. Быть может, даже слишком хорошо. В нем было все, в чем нуждалась знать, одетая в шелка: он легко приспосабливался, схватывал смысл происходящего с полуслова, и в нем сверкали искры таланта. Подобно венецианскому каналу, он притягивал других своими пороками и налетом грязи. Что же. Прекрасно. Долгие годы успех сбивал его с пути, и он не был готов к поражениям. Везение, аплодисменты мира, но сейчас…

Что-то зашелестело у него на коже около бедра. Казанову это не встревожило — ощущение было смутным, каким-то отдаленным, а насекомых при случае можно вытерпеть, впрочем, как и людей. Завтра они уберут и вычистят комнату, подумал он, и найдут новую солому для матрасов. Не повесить ли на стены картины? Новая жизнь. Джек Ньюхаус. Человек из народа.

глава 4

Они отправились на работу спозаранку, в такой же тьме, как и прошлым вечером. Пожалуй, было даже темнее — в эту пору фонари еще почти не зажигали. Светилась металлическая жаровня в каморке у привратника, да мимо торопливо прошел священник с мальчиком, державшим в руке фонарь, и просачивался свет из полуподвала, где мелькали фигуры людей у залитых кровью столов. Но рабочие не могли разглядеть друг друга, пока не добрались до закусочной. Они позавтракали остатками вчерашнего ужина, а супа в котлах поварихи осталось не меньше, чем в прошлый раз. Можно подумать, что они все время наполнялись, будто в сказке.

Утром никто не пел и не разговаривал. Рабочие ели, хлюпая ложками, и от этого звука возникало впечатление, что сотня людей пробирается по заболоченному полю. Отчего они так покорны, принялся размышлять Казанова, почему никто из них не заберется в роскошный дворец, не прирежет какого-нибудь жирного банкира и его жену, не напьется на радостях бренди и не заест фисташками? Что бы ждало убийцу? Или ссылка на плантации, или душные трюмы? Чего же они все боятся? Суть в том, решил шевалье, пощупав выросшую на подбородке щетину, что у них нет ни вожаков, ни единства, и они сами себя не знают. Они счастливы, когда им не грозит голодная смерть, а ни о чем другом просто не думают. Неудивительно. Ведь всего несколько дней назад на Стоункаттер-стрит нашли обнаженную и умершую от голода женщину. Говорят, что в Лондоне каждый месяц из домов выбрасывают по двадцать голодных трупов. И это в городе, где карета лорда-мэра чуть не ломится от золотых украшений и упряжка из шести отличных лошадей с трудом может протащить ее по грязи.


Они еще не начали тянуть канаты, а по спине у него заструились огненные нити. Казанова собрался с духом и вспомнил о чудесах выносливости, поражавших общество. Да и как забыть Зульцбах и знаменитую игру в пике с Д'Энтрежю-дю-Пеном? Они вдвоем провели за игорным столом свыше сорока часов и справляли малую нужду в горшки, которые им подносили прямо к столу, и лишь на следующий день они поели холодного супа из креветок. Игра закончилась, когда Д'Энтрежю, выкладывая очередную проигрышную карту, без чувств рухнул на стол. Лакеи вынесли его, и два дня его никто не видел. Ну, а сам Казанова не просил ничего, кроме легкого рвотного лекарства у врача в казино, и, отдохнув три часа, смог присоединиться к компании обедавших. Какое впечатление произвел он тогда на эту милую малышку, мадемуазель Сакс! Жаль, что дело было в такой дыре, как Зульцбах.

Его руки ослабели, как у ребенка. Но гордость заставляла его не отпускать канат. После двух часов работы его мозоли стерлись и между пальцами проступила кровь, но он лишь усмехнулся, стиснул зубы и с удвоенной энергией взялся за дело. Даже сейчас, выбиваясь из сил, будто святомученик на полпути к мученичеству, неспособный даже сглотнуть слюну, он то и дело украдкой поглядывал на Рози О'Брайен. Ему всегда нравились молоденькие ирландки. Одну из них он некогда продал королю Франции, а Буше написал ее портрет.

На третий день он наполнял корзины, стоя под небом цвета жареной свиной печени, и прикоснулся к Рози своей большой, разодранной рукой. Ее ладонь была шершавой, точно черепаший панцирь. Он томно вздохнул, совсем как в гостиных рококо или на прогулках в саду рядом с дворцом. Как трудно перестать играть роль, к которой он привык за долгие годы! Инстинкты консервативны, их нельзя изменить в одночасье, и, похоже, они уже стали частью его «я». Он подумал, что и при полной свободе все равно бегал бы по кругу, как отпущенная на волю такса.

На пятый день на мосту погиб рабочий.

Он работал в новом кессоне, возводя водонепроницаемую перемычку. Раздался крик — может быть, завопил он сам или друг предупредил его о грозящей опасности, когда деревянная оплетка внезапно вмялась внутрь под давлением воды. Два деревянных столба нелепо завертелись в воздухе. Рабочие бросились к парапету и поглядели вниз, в воду, где после короткого всплеска все снова стихло. Они спустили лодку, та стала рыскать среди дрейфующих деревянных обломков. Никаких следов пострадавшего видно не было. Рабочие не умели плавать, и на мосту не нашлось никого, способного поверить, что он спасся. Лодка десять минут кружила по реке, гребцы тыкали веслами плавучий мусор. Потом кто-то окликнул их, и они вернулись к причалу. Милн стоял у стола, на котором лежали планы, прижатые камнями от ветра. Лицо молодого архитектора побледнело от потрясения, как будто он получил выговор. Подрядчик с палкой в руке загнал рабочих на места, а собака не отставала от него ни на шаг. Мозолистые ладони сомкнулись на не успевших остыть инструментах. Казанова услышал негромкий плач то ли мальчика, то ли женщины. Он не стал оборачиваться и не знал, кто это плачет, словно гибель рабочего была не личным горем, а скорбью всех, строивших мост. На другом, большом Лондонском мосту по-прежнему ехали повозки, а в воздухе клубился дым от листьев, сожженных в садах Капперс на южном берегу. К вечеру на стройке решили, что течение отнесло труп к Гринвичу или в море. О погибшем забыли, как будто эта память, подобно его бренному телу, скрылась в незримых потоках.

глава 5

Мысль о забастовке пришла ему в голову на шестой день работы, когда он уже три часа поднимал и опускал свайный молот.

— МАЙНА!

Вот они, первые семена недоверия товарищей. (Но разве эти сукины дети тянут поровну? Не тянет ли он за двоих? За полдюжину человек?)

Казанова задумался. Ему не хотелось видеть укоризненный взгляд Жарбы. Отчего он смотрит? В конце концов, слуга не должен осуждать своего господина.

глава 6

В воскресенье они отдыхали, жили нормальной жизнью. Зарплату выдали в таверне в субботу вечером (подрядчик издавна был в сговоре с кабатчиком), и наутро рабочие, спотыкаясь с похмелья, отправились по ломбардам выкупать крохи былой роскоши. Мужчины в унаследованных от отцов и дедов рубашках — штопанных-перештопанных и выскобленных до полупрозрачности, придававшей им сходство со священными реликвиями, — и женщины в шляпках из соломы, росшей на лугах Уиклоу или Коннемары во времена королевы Анны, десятками и сотнями разбрелись по северным артериям города — Госуэлл-стрит, Бишопсгейт и Брик-лейн, милуясь среди кирпичных труб, глазея на собачьи бои и с доброй усмешкой проламывая друг другу черепа.