В больнице меня заставили подписать целую кипу каких-то непонятных бумаг. Неустрашимый месье Бернарден ждал меня в коридоре. Он сидел на стуле, придавленный вселенской тоской. При виде меня лицо его приняло давно знакомое мне недовольное выражение. Он ничего не сказал, поднял свою тушу со стула и последовал за мной. Я заметил, что в больнице никто не постирал его одежду, на которой так и остались следы рвоты.

По дороге в машине он тоже не проронил ни слова. Меня это вполне устраивало. Я рассказал ему, что мы кормили его жену в его отсутствие. Он не реагировал, ни на что не смотрел; не иначе, отравление газом лишило его и того немногого, что еще оставалось от умственных способностей.

День был чудесный, начало апреля, как его описывают в школьных учебниках, с распускающимися цветами, легчайшими, как героини Метерлинка. Я подумал, что, случись мне выжить после попытки самоубийства, такая дивная весна проняла бы меня до слез: вся эта просыпающаяся жизнь показалась бы напоминанием о моем собственном воскресении и примирила бы мою душу с этим миром, который не удалось покинуть.

Но Паламед, судя по всему, был далек от этого. Я никогда не видел его настолько сосредоточенным на себе.

Я остановил машину перед его дверью и, прежде чем уйти, спросил, не нужна ли ему помощь.

– Нет, – угрюмо буркнул он.

Стало быть, дар речи сосед сохранил – и был одарен ею все так же скупо.

Вопрос, вертевшийся у меня на языке, невольно сорвался с губ:

– А вы знаете, что это я спас вам жизнь?

И тут впервые месье Бернарден ошеломил меня красноречием. Нет, он не обновил свой словарный запас, но паузу и взгляд использовал, как заправский ритор. Устремив оскорбленные глаза прямо в мои, он молчал нестерпимо долго, а когда продолжительность моего апноэ показалась ему достаточной, сказал только одно слово:

– Да.

И, отвернувшись, вошел к себе.

Скованный ледяным холодом, я вернулся в Дом. Жюльетта спросила, как он себя чувствует.

– Как обычно, – ответил я.

– Сегодня я сварила больше супа, чем вчера. Я оставила его на виду, на столе.

– Очень мило, но впредь пусть справляются сами.

– Ты не думаешь, что ему будет приятно, если я стану готовить вместо него?

– Жюльетта, неужели ты еще не поняла: ему ничто не приятно!


На следующий день кастрюля стояла под нашей дверью; к содержимому не притронулись.

Это был отказ от дома.


Шли недели. Вопреки моим опасениям, сосед не пришел к нам ни разу. Он вообще носа не высовывал из дому. А между тем этот солнечный апрель был подобен вызову: мы с Жюльеттой часами просиживали в саду. У нас вошло в привычку обедать там и даже завтракать. Мы подолгу гуляли в лесу, где птицы исполняли нам «Весну священную» в обработке Яначека[9].

Паламед же выходил только для того, чтобы съездить на машине за покупками. Деревенская лавка была единственным социальным звеном его жизни.

Наступил май, самый сентиментальный месяц – говорю это без тени иронии: я, извечный горожанин, безудержно наслаждался жеманными ужимками природы и не пренебрегал ни единым штампом. Банальный букетик ландышей вызывал во мне бурю самых искренних чувств.

Я рассказал жене легенду о сиреневой роще – о ней напомнило мне буйное сине-белое цветение сада. Жюльетта заверила, что в жизни не слышала такой прекрасной истории, и мне пришлось тешить ее этой сказкой каждый день.

Месье и мадам Бернарден, очевидно, были равнодушны к этой весенней лубочной картинке: мы ни разу не видели, чтобы они выходили в сад. Их окна всегда были наглухо закрыты, как будто они боялись выпустить наружу свою бесценную вонь.

– Какой тогда смысл жить в деревне? – недоумевала Жюльетта.

– Не забывай, он поселился здесь, чтобы скрыть от людей свою жену. На цветочки Паламеду плевать с высокой колокольни.

– А она? Я уверена, что она любит цветы и была бы счастлива на них посмотреть.

– Он стыдится ее и не хочет никому показывать.

– Но мы-то уже знаем, на что она похожа! А кроме нас никто ее не увидит.

– Счастье Бернадетты его мало волнует.

– Какой негодяй! Держать бедняжку взаперти! Как только мы это терпим?

– Что мы, по-твоему, можем сделать? Он в своем праве, законов не нарушает.

– А если мы придем за ней и выведем погулять, это будет нарушением закона?

– Да ты видела, как она ходит?

– Ей и не надо ходить. Мы посадим ее в саду, пусть посмотрит на цветы и подышит воздухом.

– Он никогда на это не согласится.

– А мы его и не спросим! Возьмем нахрапом, придем и скажем: «Мы за Бернадеттой, она погостит денек у нас на террасе». Чем мы рискуем?

Хоть и без особого энтузиазма, но я был вынужден признать, что она права. И после обеда мы постучали в дверь соседей (мир перевернулся, подумалось мне). Нам никто не открыл. Я заколотил в дверь что было мочи, по примеру Паламеда зимой, но я не обладал его силищей. Никакого ответа не последовало.

– Подумать только, а я-то считал себя обязанным ему открывать! – воскликнул я, дуя на саднящие кулаки.

В конце концов Жюльетта просто толкнула дверь и вошла. Меня поражало мужество этой шестидесятипятилетней девочки. Я вошел следом. Смрад в этом кошмарном жилище, кажется, еще усилился.

Месье Бернарден сидел, развалившись, в большом кресле в гостиной, со всех сторон окруженный часами. Он посмотрел на нас с устало-раздраженным видом, словно хотел сказать: «Какие, однако, назойливые соседи», – ну знаете ли, чья бы корова мычала!

Не сказав ему ни слова, как будто его и не было, мы поднялись наверх. Киста лежала на тюфяке. На ней была розовая ночная сорочка в белых ромашках.

Жюльетта расцеловала ее в обе щеки.

– Пойдемте на прогулку в сад, Бернадетта! Денек чудесный, вот увидите.

Мадам Бернарден охотно позволила взять себя на буксир: мы повели ее, держа с двух сторон под руки. По лестнице она спустилась, ставя две ноги на каждую ступеньку, как двухлетний ребенок. Мы прошли мимо Паламеда, не объяснив, куда идем, – мы даже на него не взглянули.

Подходящего стула для чудища у нас не нашлось; я расстелил на траве плед и набросал сверху подушек. Мы сгрузили на них соседку; лежа на животе, она взирала на сад с выражением, близким к удивленному. Ее правое щупальце погладило маргаритки, одну она приблизила к самым глазам, чтобы рассмотреть.

– Мне кажется, она близорука, – сказал я.

– Ты представляешь, если бы не мы, эта женщина никогда не увидела бы вблизи маргаритку! – возмущенно воскликнула Жюльетта.

Бернадетта тем временем подвергла новинку анализу всех пяти чувств: разглядев цветок, она понюхала его, потом поднесла к уху, провела им по лбу, наконец надкусила, разжевала и проглотила.

– Это, бесспорно, научный подход! – восхитился я. – У нее есть голова на плечах!

Как бы в опровержение моих слов соседка закашлялась и перхала самым омерзительным образом, пока не выплюнула маргаритку: эта пища ей не подошла.

Ценой трогательного в своей неподдельности усилия она перевернулась на спину и обмякла, тяжело дыша. Взгляд ее устремился в синеву небосвода и замер. Сомнений быть не могло – она была счастлива. Небо как-никак лучше, чем потолок ее мрачной комнаты.

Около четырех Жюльетта принесла чай и сладости. Сидя рядом с лежащей тушей, она засовывала кусочки печенья в ее ротовое отверстие. Наша гостья тихонько урчала: ей нравилось.

И вдруг нас ошеломил надсадный вопль:

– Ей нельзя это есть!

Кричал Паламед, который уже несколько часов подсматривал за нами из окна своей гостиной, ожидая, когда мы дадим промашку. И дождался: при виде чинимого нами беззакония он не поленился выйти на порог, чтобы призвать нас к порядку.

Моя жена оказалась на высоте: она быстро обрела хладнокровие и продолжала, как ни в чем не бывало, кормить кисту. Я струхнул: а что, если он придет и полезет в драку? Он ведь гораздо сильнее нас.

Но маневр Жюльетты сбил его с толку. Еще минут десять он простоял в растерянности на пороге, тупо глядя на ослушницу. Затем, чтобы уйти, не потеряв лица, еще раз крикнул:

– Ей нельзя это есть! – и скрылся в своем часовом складе.

Под вечер мы отвели мадам Бернарден домой. Вошли мы на сей раз без стука. Муженек удостоил нас целой фразы:

– Если она заболеет, это будет ваша вина!

– А вам только того и надо, не правда ли, чтобы ваша жена заболела? – отбрила его Жюльетта.

Мы вдвоем уложили соседку на тюфяк. Она, похоже, совсем обессилела от пережитых эмоций.


Этого следовало ожидать: на следующий день месье Бернарден запер на ключ все двери своего жилища.

– Он держит жену взаперти, Эмиль! Может, обратимся в полицию?

– Увы, в его действиях по-прежнему нет ничего противозаконного.

– Даже если сообщить, что он пытался покончить с собой?

– Самоубийство тоже не противозаконно.

– А если он убьет свою жену?

– У нас нет никаких оснований это подозревать.

– Нет, ты подумай: он посадил ее под замок только за то, что она поела печенья?

– Может быть, он хочет, чтобы она похудела.

– А зачем бедняжке худеть, при такой-то жизни? И потом, лучше бы он на себя посмотрел!

– Суть дела мы с тобой знаем. Месье Бернарден не испытывает никакого удовольствия от жизни: он не может допустить, чтобы его жена чему-то радовалась. Вчера он видел, как она восторгалась маргариткой, млела от небесной синевы и урчала от удовольствия, поедая печенье. Стерпеть такое выше его сил.

– А ты не находишь, что это гнусно – не давать старому больному существу радоваться жизни?

– Конечно, Жюльетта! Проблема не в этом: пока он не нарушает закон, мы бессильны что-либо сделать.