Кэрен Бришо

Как бы нам расстаться

Посвящается скворцам, где бы они ни жили

Благодарности

Высказывать свою благодарность, мне кажется, бессмысленно, потому что простое «спасибо» не в состоянии передать признательность за какой-нибудь намек, за нахмуренный лоб, за смех, за сочувствие — за те незначительные вроде бы вещи, которые и делают друга другом. Но все-таки я попробую.

Спасибо вам, Б. Дж. Роббинс и Элен Эдвардс, за вашу эрудицию и компетентность. Спасибо Джерри Коргайету, собрату по перу, самоотверженно страдавшему вместе со мной, — за все сразу. Спасибо Джейд, которая учила меня терпению, помогала с компьютером и была со мной, когда я была так одинока… и когда одинока не была. Спасибо Марку Кнопфлеру за его способность всегда видеть необычное в обыденном. И большое спасибо Дейву за все (и даже больше), а особенно за то, что он много лет назад познакомил меня с «Алхимией», и за воспоминания о том, как мы с трудом продирались к нашему собственному (неудачному) переложению «Двух молодых влюбленных».

Глава 1

— Мама говорит, что скворцы совсем как люди, — сообщаю я Джоне, откинувшись назад и положив локти на шероховатую спинку парковой скамейки. — Что они жадные, все время дерутся, но все равно держатся вместе.

Джона смахивает на землю остатки раскрошенного хот-дога. Скворцы бросаются к ним, визгливо, пронзительно орут и клюют хлеб и друг друга.

— А мне скворцы нравятся, — говорит он. — Они похожи на тебя.

Я открываю рот, но он меня опережает:

— Я хочу сказать, тебя и меня. Мы всегда вместе и всегда ссоримся. — Он смеется.

Я тоже смеюсь, но я знаю: что-то изменилось. Не между нами. Не в нем. Во мне.

Мне скворцы не нравятся.

В Чикаго ранняя весна, и Ветреным городом его прозвали не смеха ради. Мартовские ветры — это невидимые демоны, стремящиеся отколоть кирпичи от зданий и выдуть все тепло из ваших легких. Пока мы возвращаемся в музей — на работу, — мимо нас проносится уйма всякой бумаги (хватило бы на целую тележку продавца газет). Низ лица я заматываю шарфом, а на уши натягиваю шапку. Слишком холодно, чтобы говорить. Да я и не знаю, что сказать, даже если бы было можно. Можно порвать с парнем, можно развестись с мужем, но нет общепринятого способа расставания с другом. Приходится просто постепенно от него отходить.

* * *

В первый раз я встретила Джону, когда мне было шесть. В первый день в первом классе.

— Уичита Грей! — кричала учительница поверх толпы. Она произносила это так: «Уи-чи-та-а-а-а».

Я ковыряла носками туфель жесткий сине-зеленый ковер.

— Уи-чи-и-и-и-та, — поправила я.

Я терпеть не могла свое имя — ведь я была единственным ребенком, которого звали как город. Город, название которого все как один произносили неправильно. Мамин священник — тогда она ходила в католическую церковь — говорил, что Бог слышит все мои молитвы и сделает то, о чем я его попрошу. И я каждый вечер молилась о том, чтобы мне сменили имя. Но месяц проходил за месяцем, и я поняла, что Бог меня не слышит.

— Что? Я тебя не слышу. — Учительница приложила к уху ладонь чашечкой. — Ребята, замолчите! Трещите, как белки.

— Уи-чи-и-и-и-та, — повторила я чересчур громким в наступившей тишине голосом.

Кто-то хихикнул.

— О! — сказала учительница. — Как мило. Это настоящее индейское имя, так ведь?

Я покачала головой.

— Нам надо будет разобраться, — заявила она. — Уверена, что это интересно всем.

Может быть, и всем, хотя я в этом сомневалась. Мне-то это было неинтересно. Мне хотелось провалиться сквозь землю. Но я пережила этот свой первый день, и даже сквозь землю не провалилась. Дожила до того хорошо организованного ада, который назывался перерывом на обед.

— Уи-чи-та но-сит лиф-чик, — нараспев продекламировал Беркли. Беркли ходил в тот же класс воскресной школы, что и я, и считал себя вундеркиндом, потому что мог разговаривать белыми стихами. Свою заунывную дразнилку он закончил тем, что попытался ущипнуть меня за бок.

Я бросилась прочь и бежала до самого турника со множеством перекладин. Я взобралась на него и стала раскачиваться с закрытыми глазами; каждый раз, перелезая с одной перекладины на другую, я молила Бога о том, чтобы он дал мне другое имя.

— Чи-и-и-и-та, — вдруг услышала я голос Бога. Вообще-то священник никогда ничего не говорил о том, что голос у него, как у первоклассника. Он скорее должен был низринуться с неба, как гром и молния. Или тихонько проникнуть ночью в комнату и дважды назвать человека по имени: «Самуил, Самуил!» Ну, или что-то в этом роде…

Я открыла глаза. Внизу, у моих ног, стоял мальчик, который сидел за партой в соседнем ряду. Я узнала его, потому что у него не хватало обоих передних зубов и волосы падали на лицо.

— Быстрая ты, — сказал он. — Прямо как гепард[1]. Наверное, поэтому тебя зовут Уи-Чита.

— Уичита — это город, — ответила я. — В Канзасе.

— Да, я знаю.

Он подошел к карусели и раскрутил ее. Я соскочила с турника на песок.

— Иди сюда, — предложил он. — Давай покатаемся.

Я покачала головой.

— Лучше ты один.

Мне не хотелось объяснять ему, что в последний раз, когда я каталась на карусели, меня стошнило.

Он бежал вдоль крутящегося края этого садистского изобретения, этого монстра из дерева и железа. Он мчался по кругу, толкая карусель изо всех сил, а потом запрыгнул на нее и откинулся назад, и голова у него запрокинулась так, что оказалась перевернутой. И он ездил так круг за кругом… А потом спустил ногу в грязь и остановил эту вращающуюся камеру пыток.

— Давай, — опять сказал он. — Я подтолкну, а ты покрутишься.

Я опять покачала головой.

Он протянул мне руку:

— Давай же. Не бойся!

Я опять стала трясти головой, но потом схватила его руку и вскочила на карусель. Ладошки у меня вспотели, и я чувствовала запах ржавчины от металла, сжатого моими пальцами там, где я мертвой хваткой вцепилась в прутья карусели. Площадка подо мной качалась из стороны в сторону в такт движению.

— Залезай сюда, залезай! — завопила я, испугавшись, что он раскрутит карусель до предела и убежит. Беркли сделал так на детской площадке в церковном дворе.

Он вспрыгнул на площадку рядом со мной.

— Я тебя не брошу, — сказал он. — Я Джона.

И меня стошнило прямо на него.


Как можно освободиться от друга? С мужем можно развестись. С парнем — порвать. Из дома можно убежать. Но от друга можно только постепенно отойти. А ведь я даже не знаю, сумею ли я постепенно отойти от Джоны. Как можно постепенно отойти от друга, которого знаешь столько же, сколько помнишь саму себя?

— Пойдем сегодня в Клуб? — спросил Джона поверх шарфа. — Или, может, хочешь пошататься по улицам и поглазеть на окружающий мир?

Он видит, что мне плохо. В последнее время мне всегда плохо. И я вижу, что его беспокоит то, что мне плохо. Вообще-то я не молчунья… Когда мне плохо, я кидаюсь на пол, бью по нему руками и ногами в приступе ярости, и обуздать меня трудно. Этот способ выражения гнева я унаследовала от матери. В детстве я столько времени просидела на заросшем сорняками пустыре позади нашего дома именно потому, что мама проводила уйму времени на полу, молотя по нему кулаками и вопя. Обычно на отца. Или на бабушку. Иногда это случалось в продовольственном магазине, потому что у них всю неделю не было рассыпчатого печенья с орехами пекан… Из-за этой своей генетической особенности я не молчу, когда мне плохо. Джона это знает. И я знаю, что он это знает. И я знаю, что он просто сходит с ума от того, что я не кричу в голос, хотя мне плохо.

— В Клуб, — говорю я, игнорируя его попытку завязать разговор и отдавая предпочтение его попытке продолжать притворяться, что у нас все в порядке.

Я кожей чувствую, как Джонз хмурится:

— Ну хорошо.

Клуб — это не просто клуб. Вы не увидите его в каком-нибудь идиотском телевизионном шоу, посвященном жизни города. И это не тот клуб, где все знают, как тебя зовут. Это грязная дыра в центре Чикаго с работающим всю ночь свободным микрофоном. Мы с Джонзом узнали о Клубе, когда у Кенни был период увлечения роком и он мечтал стать рок-звездой. Кенни нравилось, что там есть свободный микрофон, открывающий ему дорогу к осуществлению мечты. Таких голосов, как у Кенни, не так уж много (о чем бы там ни шептались по углам): он издает наполовину йодль[2], наполовину прерывистый крик, — а в Клубе, как правило, просто пускали по стереосистеме песенки Роберта Джонсона или «Сан-Хаус». Кенни привел нас как раз перед тем, как ему запретили приходить. А мы с Джонзом все ходим туда — в основном чтобы не встречаться с Кенни.

— Нам не обязательно идти туда, — говорит Джонз. — Можем не ходить, если не хочешь.

— В Клубе хорошо, — отвечаю я, продолжая игру в шарады.

Он останавливается посреди тротуара. Я делаю несколько шагов вперед, прежде чем сдаться и повернуться к нему.

— Что? — спрашиваю я.

Он делает шаг и с высоты своего роста смотрит мне в лицо. Глаза у него такие темно-карие, что кажутся черными. В их коричнево-черной глубине я вижу свое отражение: нескладная, растрепанная, просто Шалтай-Болтайка какая-то. То, что Джона продолжал расти, когда я остановилась на пяти футах шести дюймах[3] или около того, было для меня постоянным поводом для огорчения. Он вырос до шести футов с небольшим[4], и теперь мне приходится смотреть на него снизу вверх. Чтобы быть с ним на равных и смотреть глаза в глаза, мне надо вставать на цыпочки. Но мне все равно, что я смотрю на него снизу вверх… Нет, маленькое уточнение: мне было все равно. Сейчас меня это бесит.