– Да, но знаешь ли, теперь у меня такое чувство, будто это всегда так было и ничто не изменилось, – сказал он тихо. – Я люблю тебя. И мне кажется, что я тебе необходим. Я уверен, твердо уверен в том, что могу сделать тебя счастливой. А раз ты будешь счастлива, то ты дашь мне счастье.

Йенни покачала головой:

– Если бы во мне оставалась хоть крупица веры в себя… Если бы я не сознавала так ясно, что потерпела полное крушение, что мне пришел конец… то, может быть… Но, Гуннар, когда ты говоришь, что ты любишь меня… это значит, что ты любишь во мне нечто такое, чего во мне уже нет, что давно уже умерло. И настанет день, когда ты увидишь меня в моем настоящем свете… и тогда и ты будешь несчастен…

– Нет, Йенни, как бы ни сложились обстоятельства, я никогда ни в каком случае не буду смотреть как на несчастье, что я полюбил тебя. Я понимаю лучше, чем ты сама, что в настоящее время ты находишься в таком состоянии, что стоит только слегка толкнуть тебя, как ты упадешь… во что-нибудь ужасное. Но я люблю тебя, потому что я ясно вижу весь тот путь, который привел тебя к этому состоянию. И если бы ты пала, я последовал бы за тобой, я поднял бы тебя, и постарался на руках принести тебя назад, и любил бы тебя, несмотря ни на что…

Ночью, когда они возвратились наконец домой и стояли в коридоре перед своими комнатами, он взял обе ее руки в свои и сказал:

– Йенни… хочешь я останусь у тебя сегодня ночью… чтобы ты не спала одна? Ты не думаешь, что тебе лучше было бы заснуть в объятиях человека, который любит тебя выше всего на свете… и проснуться так утром?

Она взглянула на него, и на ее лице, освещенном дрожащим светом восковой спички, промелькнула странная улыбка.

– Может быть, сегодня это и так. Но мне кажется, что завтра было бы другое.

– О, Йенни… – он энергично покачал головой. – Пусть будет так… я иду к тебе… Мне кажется, что мне можно… это не было бы дурно с моей стороны… Я знаю, что для тебя было бы лучше всего принадлежать мне… Ты рассердишься… Огорчишься… если я пойду?

– Мне кажется, что я была бы огорчена… потом. Из-за тебя… Нет, нет, Гуннар, не делай этого! Я не хочу быть твоей… когда я сама сознаю, что для меня было бы безразлично принадлежать кому-нибудь другому…

Он слегка засмеялся, насмешливо и в то же время горько.

– Ну, в таком случае, я должен был бы воспользоваться этим… Если бы ты стала моей, то ты никому уже больше не принадлежала… Настолько-то я знаю тебя, моя Йенни… Но раз ты просишь… я могу подождать… Смотри, не забудь запереть дверь, – прибавил он с тем же смехом.

XI

Весь день погода хмурилась. Было серо и холодно, по небу проносились свинцовые тучки. Только к вечеру прояснилось, и на западе на небе появились медно-красные полоски.

Йенни отправилась после обеда на Монте-Челио, где собиралась писать, но из ее работы так ничего и не вышло. Она все время просидела на широкой лестнице в Сан-Грегорио и смотрела вниз, на рощу, которая начала уже слегка зеленеть. Потом она встала и пошла по аллее, вдоль южного склона Палатина.

На площади, за аркой Константина, бродило несколько озябших торговцев открытками с видами Италии. В этот день на площади было мало туристов. Две дамы торговались на невозможном итальянском языке с разносчиком, продававшим мозаику.

Маленький мальчик лет трех ухватился за пальто Йенни и протянул ей букетик цветов. Мальчуган был черноглазый, с длинными волосами, и на нем было нечто вроде национального костюма: остроконечная шляпа, бархатная куртка и сандалии. Он не умел даже как следует говорить, и Йенни поняла только, что он просит сольдо.

Йенни вынула монету, и к ней тотчас подошла мать, которая и спрятала деньги, низко кланяясь. Она тоже попыталась придать своим жалким отрепьям отпечаток национальности, – поверх своей грязной блузы она надела бархатный корсаж, а на голове у нее была белая накрахмаленная салфетка. На руках она держала грудного ребенка.

Она сказала Йенни, что ее ребенку всего три недели и что он, бедняжка, болен.

Йенни посмотрела на ребенка, завернутого в грязные тряпки. Он был не больше ее мальчика, когда тот родился. Ребенок был весь в какой-то сыпи и тяжело и часто дышал; его полузакрытые глаза были совершенно безжизненные.

Мать, безобразная, беззубая женщина, сказала, что каждый день носит мальчика в больницу к доктору, но тот объявил ей, что помочь ребенку нельзя и что он умрет.

К горлу Йенни подступили слезы. Бедный малютка! Да, для него лучше умереть. Бедное маленькое создание. Она нежно провела рукой по сморщенному, безобразному личику.

Она отдала женщине всю мелочь, которая у нее была, и собралась идти домой. В эту минуту мимо нее прошел какой-то господин. Он поклонился… остановился на мгновение и пошел дальше, так как Йенни не ответила на его поклон. Это был Хельге Грам.

Йенни так растерялась, что опустилась на корточки перед мальчуганом с цветами, взяла его за руки, привлекла к себе и заговорила с ним, стараясь в то же время совладать со своим волнением. Но она продолжала дрожать всем телом, и сердце ее безумно билось.

Немного спустя она повернула голову и посмотрела в том направлении, куда пошел Хельге. Он стоял в нескольких шагах от нее, у подножия лестницы, огибавшей Колизей, и смотрел на нее.

Йенни продолжала болтать с мальчиком и женщиной, сидя на корточках. Когда она наконец поднялась, то увидала, что Хельге пошел дальше. Но она долго еще стояла на месте и ждала, пока его пальто и шляпа не исчезли совсем.

Потом она чуть не бегом направилась домой. Она шла по задним улицам и закоулкам, и перед каждым углом, который ей надо было огибать, на нее нападал безумный страх, что она натолкнется на него.

На Монте-Пинчио она наконец зашла в небольшую тратторию, в которой никогда раньше не бывала, и там поужинала.

После того как она посидела там и выпила несколько глотков вина, она успокоилась.

Если бы она теперь встретилась с Хельге и он заговорил с ней, то это было бы ей, конечно, неприятно. Она предпочла бы избежать этого. Но, если бы это даже и случилось, то нет никакого основания так безумно волноваться и бояться. Ведь между ними все было уже кончено. А до того, что случилось после того, как они расстались, ему нет никакого дела, и он не имеет права требовать от нее какого-нибудь отчета. Что бы он ни знал… что бы ни сказал… ведь она сама хорошо знала, что она сделала. Только себе самой она обязана дать отчет… а в сравнении с этим все остальное пустяки.

Ей незачем бояться других людей… Никто не может причинить ей больше зла, чем она причинила самой себе.

Но как бы то ни было, это был тяжелый день. Один из таких дней, когда она не чувствовала себя трезвой. Но теперь ей стало лучше…

Однако не успела она выйти на улицу, как ею снова овладел тот же затуманивающий разум страх. И этот страх точно подгонял ее, и она шла все быстрее и быстрее, не сознавая этого и сжимая кулаки, вполголоса разговаривая сама с собой.

Наконец она сорвала перчатки, потому что ее руки невыносимо горели. Тут она только вспомнила, что на одной перчатке осталось какое-то мокрое пятно после того, как она погладила больного ребенка, и она с отвращением отбросила перчатки.

Придя к себе в дом, она на мгновение остановилась в коридоре. Потом она постучала в дверь Гуннара. Его не было дома. Она прошла на крышу, но и там его не было.

Тогда она вошла к себе и зажгла лампу. Сложив руки на груди, она сидела неподвижно и смотрела на пламя. Через некоторое время она встала и начала ходить взад и вперед по комнате, потом опять села и застыла в прежней позе.

Она с напряжением прислушивалась к каждому шороху на лестнице. О, поскорее бы пришел Гуннар!.. О, лишь бы только не пришел другой!.. Ведь он даже не знал, где она живет… Ах, да ведь он мог узнать у кого-нибудь ее адрес… О, Гуннар, Гуннар, приди скорее!

Она сейчас пойдет к нему, бросится в его объятия и попросит его взять ее…

С того самого мгновения, как она встретила взгляд карих глаз Хельге Грама, все ее прошлое, начавшееся под взглядом этих глаз, встало и надвинулось на нее. Ее душой снова овладело отвращение к жизни, сомнение в своей способности испытывать истинное чувство…Она сомневалась даже в том, искренна ли она, когда говорит себе, что ничего не хочет… И она вспомнила, как она лгала и притворялась и в то же время старалась убедить себя в том, что она действительно испытывает истинное чувство… и, вместо того чтобы бороться с собой, она отдалась настроению и воровским способом заняла среди других людей место, на которое она никогда не имела бы права, если бы только оставалась честной и добросовестной…

Она хотела переделать себя, чтобы попасть в среду тех людей, где она всегда была чужой, потому что у нее была другая натура. Но у нее не хватило силы оставаться одной, замкнутой в своем собственном «я». Она совершила насилие над своей природой. И отношения ее к людям стали отвратительны, к тем людям, которые, в сущности, были совершенно чужды ее душе… Сын и отец… А потом… вся ее душа искалечилась… она потеряла всякую почву под собой… та опора, которая была прежде в ней самой, исчезла… она чувствовала, что внутренне разлагается…

Если бы Хельге пришел… если бы она встретила его… Она знала хорошо, что отчаяние, отвращение к себе самой и своей жизни овладевают ею всецело. Она не отдавала себе отчета в том, что произойдет… она только сознавала, что, если ей придется стать лицом к лицу со всем этим, последние силы покинут ее…

О, Гуннар! За эти последние недели она вовсе не думала о том, любит она его или нет. Ведь он умолял ее отдаваться ему безусловно… и клялся, что поможет ей пережить этот кризис… поможет ей снова создать все то, что было разрушено в ней.

Иногда у нее появлялось желание, чтобы он овладел ею силой. Тогда ей не надо было бы выбирать. Если бы она сама сделала выбор и решила бы принадлежать ему, остатки ее гордости заставили бы ее взять ответственность на себя. Тогда она должна была во что бы то ни стало сделаться тем, чем была раньше, потому что он верил, что это возможно. Она должна была бы употребить над собой неимоверное усилие и подняться из грязи, в которой она теперь находилась, и похоронить все, что пришлось пережить с тех самых пор, как в тот весенний день в Кампаньи она дала Хельге первый поцелуй и изменила своей вере и своим правилам.