Лайли много раз просила Хализата позволить ей повидаться с Маимхан, подругой, которая была ей ближе сестры, хотя их и разделяла разница в возрасте — целых пять лет. Хализат долго оттягивал решение, но однажды, когда на него снизошло хорошее настроение, Лайли опять подступилась к своему повелителю — и вот Маимхан во дворце!..

Разве можно за короткую летнюю ночь излить друг другу все, что скопилось в душе за три года?.. Обе плакали, целовались и, прижавшись щекой к щеке, вспоминали о прошлом. Маимхан вытирала слезы, которые, не иссякая, струились по лицу подруги, и утешала, как могла. Что же до самой Маимхан, то, полная сочувствия к бедняжке Лайли, она печалилась не только о ней…

Вдумчивая, наблюдательная девушка, готовая всем сердцем откликнуться на чужое горе, Маимхан частенько размышляла о том, что считается слишком серьезным и неподходящим для того легкомысленного возраста, когда девушки мечтают лишь об удачных женихах и дорогих нарядах. С детства видала она вокруг полунищих дехкан, которых грабят наглые маньчжурские чиновники, видела, как покорно и безгласно страдает родной народ от податей и налогов, которыми душит его пекинский хан, и сама страдала, не зная, как избавить других от несправедливости, обид и унижений.

— Почему ты не скажешь Хализату, чтобы он уменьшил подати с бедняков? — горячо упрекнула она подругу.

— И ты считаешь, что этот человек с камнем вместо сердца, не пожалевший меня, годной ему во внучки, способен сжалиться над кем-то?..

Лайли горько плакала, и Маимхан уже не успокаивала ее, не вытирала слез. Молча лежала она около несчастной подруги, вспоминая, как Лайли оторвали от семьи и от любимого, как без свадьбы, словно какую-то вещь, подарили Хализату, и теперь на всю жизнь она заключена в эти стены, и ей никто не в силах помочь… Остаток ночи они проплакали вместе.

…Маимхан и Лайли прошли по длинному и темному коридору и приблизились к двустворчатой двери, сделанной из тутового дерева. Дверь распахнулась — это служанка Потам услышала их шаги и поспешила навстречу, согнувшись в приветственном поклоне.

— Ах, Потам-хада, как вы мило тут все убрали! — воскликнула Лайли, окинув взглядом небольшой зал и обнимая служанку.

— Как обычно, госпожа, — благодарно улыбнулась Потам.

— Нет, тут сделалось гораздо красивей! Вынесли наконец эти глупые вазы ростом с человека, — они только загораживали свет. И теперь стало просторней, орнаменты на стенах и потолке играют всеми красками!.. Вот бы еще избавиться от посуды, которая стоит в каждой нише, — ее здесь как в хорошей базарной лавке…

— Разве можно перечить Мастуре-ханум!.. — испуганно возразила служанка.

Под звуки дутара и тамбура вошли музыканты. Они низко склонились перед Лайли и замерли в почтительных позах.

— Садитесь, ведь в ногах правды нет, — приветливо обратилась к ним Лайли.

— Спасибо, ханум…

Музыканты уселись на предназначенной для них бархатной корпаче[35].

А Маимхан, войдя в малую гостиную, будто проглотила язык. Никогда еще не доводилось ей видеть такого блеска, и она, не отрываясь, ошеломленно разглядывала росписи на стенах и потолке, ковры, застилавшие пол, и остальное убранство, — всюду тонкое изящество спорило с роскошью, выставленной напоказ. «А мы-то у себя дивимся, попадая в дом этой хитрой лисицы старосты Норуза, — думала она. — Вот где настоящее богатство… И откуда столько драгоценных вещей?.. Ведь каждая из них стоит больше, чем любой дехканин заработает за целую жизнь…»

Только услышав шум, с которым неожиданно распахнулись двери, Маимхан пришла в себя. Сопровождаемая целой свитой из придворных женщин и нянек, в зале появилась Мастура. Теперь она была одета иначе, чем утром: на голове восьмигранная шапочка с золотыми лентами, в ушах — серьги из знаменитой Кучи, на шее — девять переливчатых нитей жемчуга, на каждом из пальцев — золотое кольцо с рубиновым или алмазным глазком, на запястьях — браслеты, легчайшим шелком покрыты плечи, мягко ступают по ковру туфли, расшитые золотом… Но хотя все это убранство должно было только подчеркивать природную красоту Мастуры, она казалась в нем несколько обрюзгшей.

— Пусть каждый займет положенное место! — приказала Мастура, едва переступив порог.

— Повинуемся, госпожа! — ответили все ей хором, и торопливо устремились на свои места, распределенные раз и навсегда в строгом соответствии с придворным этикетом. Мастура села на высокое плетеное кресло, рядом с нею, но на кресло поменьше и пониже, села Лайли.

— Ты тоже проходи, — обратилась Мастура к стоявшей в сторонке Маимхан и жестом указала ей на корпачу, разостланную возле кресла Лайли. — Твое искусство мы оценим позже.

Повернувшись к музыкантам, Мастура повела правой бровью. Бровь изогнулась дугой. Это был знак, по которому музыканты приступали к своему делу.

Хотя нынешний день и не отличался ничем от прочих будней, музыканты, желая угодить своей суровой госпоже, начали с ее любимой мелодии ажам, исполняемой лишь на больших торжествах.

Приди ко мне, моя любовь,

Не прячь от меня свое лицо:

Ты солнца весеннего горячей,

Живу я, увидев твое лицо…

Зачин ажама — так называемый мукам — пела женщина, игравшая на дойре. Ее голос и звук дойры слились в одном страстном призыве, завладевая слушателями, а пальцы музыкантов, казалось, касались не струн, а самих сердец — такая волшебная сила заключалась в их движениях,

Стою в стороне — одинок, угрюм,

А возле тебя базар и шум,

Веселье и песни… Ну что ж, я рад:

Блистает улыбкой твое лицо!

Мукам окончился. Женщина с тамбуром в руке поклонилась, едва не задевая лицом инструмента, и объявила маргул — ту часть ажама, которая исполняется без пения. Теперь каждый из музыкантов стремился в полной мере проявить свое мастерство. Искусные, не знающие устали пальцы дутаристов походили на резвых скакунов, стремящихся вырваться вперед на азартных скачках, Рубаб, как ему и полагалось по природе, в тот момент, когда набегающие друг за другом повторы достигали высшего предела, вклинивался и заглушал стройные звуки тамбура, что же до беспрерывных ритмических ударов дойры, то они как пунктир указывали направление мелодии, которую вели дутары и тамбуры.

Но вот завершился и маргул. Искусные руки дутаристов теперь выводят начало главной части ажама — чон нагма, «большую песню».

Впервые томлюсь и жду,

О пери с райских высот!

Где луноликая, та,

Что радость и боль несет?

Но вижу я в третий раз

Родинки дивный взлет…

Четвертая встреча меня

Погубит или спасет?

Пенье и музыка сопровождали всю жизнь Мастуры, не удивительно, что она знала толк в музыкальном искусстве. Это служило еще одним поводом для ее высокомерия — никто во дворце не умел оценить качество исполнения лучше, чем ханум. В ее присутствии музыканты обычно старались превзойти самих себя: будь то немноголюдное развлечение, как сегодня, или праздничный пир, госпожа, уловив фальшивую ноту или разнобой в игре, тут же без всякого стеснения вставляла резкое слово. Но на этот раз она слушала с видимым наслаждением, и пока музыканты переходили от мелодии к мелодии, ее лицо напоминало безмятежным, счастливым выражением лицо ребенка, нежащегося в материнских объятиях. Это ободряло музыкантов, они играли легко и свободно. Особенно отличалась старшая из них, та, что вела за собой весь оркестр. Бубен словно ожил в ее руках, рассыпая перезвон серебряных колокольчиков. Но по мимолетным взглядам, которые она время от времени бросала в ту сторону, где сидела Маимхан, можно было заподозрить, что ей не столько хотелось добиться одобрения своей госпожи, сколько доставить радость незнакомой девушке, целиком обратившейся в слух…

Веселье продолжалось. Одна известная песня следовала за другой: за «Чон Ханлайлун» — «Кичик Ханлайлун», и дальше — «Жанан киз», и снова маргул, и чтобы связать маргул с новым напевом — дастан «Гариб и Санам»:

Мой сокол, ты далеко,

Тебя не найду нигде.

С тобой пропал мой покой,

Его не найду нигде.

Я жду тебя, сокол мой,

И летом жду и зимой,

Дневной порой и ночной…

Но сокола нет нигде.

Печальный напев и ласкал и бередил душу, — а музыканты, не давая опомниться, уже перешли к озорным танцевальным мелодиям. Все покрывал, над всем господствовал ритм бубна.

Мастура, до того неподвижно полулежавшая в кресле, теперь словно очнулась от тайных дум и мечтаний и первая ударила в ладоши.

Расправив грудь, как парус, наполненный свежим ветром, покачиваясь, поплыла в танце Потам. Руки ее то распластывались в стороны, подобно ястребиным крыльям, то взвивались вверх, легкие, как крылья голубки, и трудно было определить — скользят ли ее ноги по воздуху или ступают по земле. Волосы, заплетенные в две тугие косы, вздрагивали на плечах, взлетали и падали то на спину, то на грудь. Шариван, увлеченная танцем, не спросив разрешения у госпожи, поднялась со своего места и двинулась вслед Потам… Но Мастура не рассердилась, наоборот, она одобрительно кивнула служанке и в такт музыке еще громче захлопала в ладоши.

Теперь танцевали обе, Потам и Шариван, они строили друг другу глазки, поводили плечами, поигрывали бровями — как голубки, что кувыркаются в небе, то сближались, то удалялись вновь. Музыка гремела все сильнее, и веселье было в самом разгаре, когда осторожно приоткрылась дверь и в гостиную вошел ишик агабек[36].

Он молча приложил правую руку к груди, сплошь закрытую длинной седой бородой, и трижды степенно поклонился. Это означало одновременно и приветствие госпоже, и то, что ишик агабек принес ей вести от бека Хализата, ее мужа. Мастура-ханум подняла правую руку и этим жестом словно перерезала все струны. В зале наступила тишина.