— Наша земля! — вслух произнес он, как будто бы отвечая кому-то. Сердце его было переполнено гордостью за эту землю, любовью к каждой травинке на ней. — Как говорит дед Нусрат: «Это мы строили здесь города и села, воздвигали крепости, это мы разбивали здесь сады, рыли каналы, пустили в долину животворную воду. Это мы поднимали здесь целину, отвоевав ее у природы, мы засевали поля, мы и наши предки! Все это веками наше, так по какому же праву чужаки, прибывшие сюда из дальнего далека, захватили все это, объявили своим, правят нами, дерут с нас налоги за нашу же землю, нашу воду, наш воздух?! Почему они мучают нас, издеваются над нами?! И почему мы не можем стать хозяевами своей земли?! Или это бог так создал нас — рабами, а хозяевами — завоевателей?!.»

Эти мысли давно мучили Гани, но особенно неотвязными они стали в последнее время, после того как он сблизился с дедом Нусратом. Старик и юноша много раз говорили об этом, и теперь Гани уже иначе, чем раньше, смотрел на все, что совершалось вокруг. Теперь в нем жила не просто слепая ненависть к чужакам-колонизаторам и их приспешникам, в нем проснулась жажда справедливости, сознание своего человеческого достоинства, чувство своего права на свободу и на эту землю. И он стремился каждый день превратить в день борьбы за свой народ, в день мести врагу. И нельзя осуждать смелого юношу за то, что не видел он тогда иных путей борьбы с врагами родного народа, как схватки в одиночку с самыми ненавистными слугами чужой власти…

— Эй, джигит, смотри не утони в своих мечтах! Вид у тебя такой, словно ты судьбу всего мира решаешь!

Гани резко обернулся назад, откуда донесся насмешливый голос, и увидел, что невдалеке на плоском камне сидит, улыбаясь, его друг Махаматджан.

Гани резко ответил:

— Разве смешно — думать о судьбе родной земли? Проще ухмыляться надо всем, как это делаешь ты? Ухмыляться, не замечая народных бед, уступая дорогу врагу?..

Но Махаматджана трудно было смутить и лишить веселого расположения духа.

— Ты смотри, как он заговорил. Откуда ты набрался таких мудрых мыслей? С тех пор как ты с Нусратом связался, так у тебя и язык развязался! — Махаматджан так громко расхохотался, что вслед за ним, словно поддерживая его смех, заржали и кони, которые паслись неподалеку. Тут уж рассмеялся и Гани, громкий смех джигитов, стократно повторенный эхом, разнесся далеко по горам и ущельям, и птицы, оглушенные этим громом смеха, испуганно взметнулись ввысь.

Махаматджан провел друга в пещеру и широким жестом показал на лежащие рядом плоские валуны:

— Садись на любой, какой тебе приглянется. На таких мягких креслах никогда не сидели ни русский царь, ни турецкий султан, ни китайский император. Вот какой чести я тебя удостаиваю.

— Вот этот, который поменьше, я думаю, ты наверняка для турецкого султана припас. Хоть и не видел я его, но по сравнению с другими он нам все-таки родня — и по крови и по вере. Так что я выбираю этот камень. — Гани уселся, бросив на валун свой бешмет.

— Эх, брат, все у тебя есть — и острый ум, и сила, и удачлив ты, а счастья все поймать не можешь!

Не так уж веселы были слова Махаматджана, но произнес он их словно радостную шутку — не было у печали пути к сердцу парня.

— Что это ты сегодня такой улыбчивый, как круглая тыква? Уж не села ли тебе на голову птица счастья?

— А ты как думал? Вон, посмотри, — Махаматджан махнул рукой в глубь пещеры, где лежала оленья туша с огромными рогами.

— Неужели сам добыл? — сделал вид, что не верит, Гани.

— Нет, пророк Иса с небес сбросил в честь твоего прихода, — обиделся Махаматджан.

Гани, хорошо знавший, что настоящего охотника ничто так не обижает, как недоверие к его удаче, попытался сгладить неосторожную шутку:

— Ну, ладно, ладно, надулся, как перезрелая тыква (крепкого и круглого Махаматджана приятели часто сравнивали с тыквой), тебе же известно, что я всегда восхищаюсь твоей меткостью…

— Ты же знаешь, я как один из тех кашцев, что хоронили родича, да по дороге на кладбище заприметив джейрана, забыли о покойнике и пустились за добычей…

Тут они снова расхохотались. Махаматджан не мог сердиться или унывать больше минуты. Его отец был известным в округе плотником, но парень с юных лег увлекся охотой, не пошел по отцовской дороге и большую часть времени проводил в горах. Люди говорили о нем: «Зимний дом у Махаматджана в Самиюзи, а летний — в горной пещере». Он стал на редкость метким стрелком, и это еще больше сблизило его с Гани, который очень ценил в друзьях воинские достоинства.

— Ах, забыл! — вскочил Махаматджан и кинулся в дальний угол пещеры, где в струе воды, стекавшей сверху, охлаждался кожаный бурдюк. — Сейчас я тебе налью одного божественного напитка, который омолодит твое сердце лет на двадцать, и будешь ты словно мальчишка носиться по горам, и меня благодарить без конца.

— Напиток — калмыцкий?

— Сейчас, сейчас, попробуешь и узнаешь. — Махаматджан, отвернувшись, чтобы друг не рассмотрел, стал наливать что-то из мешка в деревянную чашу.

— Да ладно, можешь не прятать, по запаху чую — оленья кровь.

— О аллах, — удивился Махаматджан, — нет ничего на свете, что бы ты не знал… А я-то стараюсь, удивить хочу и — вот тебе — опять не получилось… Когда ты успел попробовать этот напиток?

— Эх, тыква ты, тыква. Да ты еще и ружья-то в руках не держал, одних перепелов ловил, а я уже тогда не то что стрелял оленей — с живых рога срезал!..

— Ну ладно, всем известно: с тобой тягаться — все равно что за солнцем бежать. Будешь пить? — протянул чашу Махаматджан.

— Если не испортился, буду. — Гани взял чашу, а потом, не отрываясь от ее края, словно одним глотком влил в себя напиток. Не сразу отдышался и протянул пустую посуду Махаматджану. — Ну, спасибо, друг, угостил!

— Ну и славу аллаху, я рад, что сделал тебе приятное, — опять рассмеялся Махаматджан и потянулся к ведру, висевшему над костром, где варилось оленье мясо. — Тебе порезать или так будешь? — подал он Гана увесистую ляжку зверя.

— Ты что думаешь, у меня зубы выпали? Давай целиком!.. — И Гани впился своими крупными и крепкими зубами в мясо.

«Ну тигр, настоящий тигр!» — покачал головой Махаматджан. Гани молча расправлялся с оленем. Наконец, отбросив почти голую берцовую кость, спросил:

— Похлебка-то осталась?

— Столько мяса съел, и все мало? Ну, обжора! Куда в тебя столько лезет?

— Э, браток, скажи спасибо, что заморил червячка оленьей кровью, а то бы и тебя вместе с оленем съел бы.

— Обжора, обжора…

— Ты не очень-то, смотри у меня… Сейчас по моим жилам течет кровь дикого зверя, я и рассвирепеть могу, тогда добра не жди…

Усмехнувшись шутке товарища, Махаматджан подвинулся поближе:

— Ну, ладно, теперь ты сыт — рассказывай… Не зря же ты поднялся сюда, по мосту над преисподней прошел. Есть какое-то важное дело?

Гани жестом руки остановил друга и, вскочив с места, прошел к падающей струе воды. Припав к ней, он пил долго, не отрываясь, будто конь, несколько дней не видевший воды. Затем потянулся и довольным голосом сказал:

— Не знаю, какой шайтан вошел в меня и сидит внутри, не дает покоя: «Вставай, сколько можно без дела сидеть…» Ты знаешь, порой места себе не нахожу, маюсь — надо что-то делать…

Махаматджан, давно не видевший друга, вглядывался в него. Что-то изменилось в Гани. Внешне он выглядел таким, как прежде, разве похудел немного, только какой-то новой озорной живостью сверкали его полные огня глаза.

— Что ты хочешь сказать? Я не понял тебя…

— Не прикидывайся. Ты все знаешь, не зря ведь грамоте учился. Зачем же делаешь вид, что ничего не понимаешь? И правду люди говорят, что грамотеи часто бывают слишком увертливы и много виляют хвостом!

— О чем ты? Нашел грамотея! Да, я выучился кое-как читать и писать, но мудрецом от этого не стал! Да если бы я был действительно образованным, разве сидел бы в этой пещере?

— Ладно, болтать пустое нет времени.

— Молчу.

— Ну и хорошо делаешь.

— Чует мое сердце, задумал ты великое дело. Мир изменить захотел.

— А ты уверен — не получится?

— Решил объявить угнетателям священную войну и стать эмир-лашкаром?

— А ты думаешь, газават всегда начинали не такие, как мы с тобой? Особые? У которых вместо одной головы пять было, да десять рук? Нет, брат, точно такие. Только они не боялись собственной тени, не ползали по земле, как ужи.

— Твоя правда, друг. Но только не забывай, что газават не детская игра, а дело трудное и опасное.

— Ну что ж, если ты считаешь, что сражаться с захватчиками тебе не по плечу, живи себе в пещере да стреляй оленей. Это, конечно, безопасней. А господа чужаки пусть спокойно делают свои черные дела. — Гани был рассержен так, что у него дрожали руки, и он с трудом, просыпая табак, свернул самокрутку.

— Ты что, вот прямо сейчас и поднялся на газават, так, что ли? Ну, счастливого пути, — засмеялся было Махаматджан, но, встретив гневный взгляд друга, примолк.

— Здесь у нас ничего не вышло. Теперь я хочу двинуться в Кумул и связаться с тамошними повстанцами. Если хочешь, идем со мной…

— Эх, если бы ты это мне пару лет назад предложил… Тогда, может, все было бы по-твоему…

— Предлагал ведь. Только ты и тогда стал оттягивать, а потом меня снова упрятали в тюрьму.

— Слышал я, что и в Кумуле все притихло. Люди говорят, Ходжанияз-хаджи подписал договор с гоминьдановцами. Так что же теперь туда идти, догоревший костер заново не вспыхнет…

— А, черт бы всех побрал! — Гани в гневе вырвал прочно вросший в землю большой камень и резким взмахом выбросил его из пещеры. Сила его искала выхода, но что делать, он не знал.