— Какая жестокость! Право, она вас не красит... в такую минуту.

Барбара закрыла лицо руками.

— Мое сердце разбито, — сокрушенно объявила она. — Я считала себя счастливейшей из женщин, и вот — все кончено!

Король отвел руки от ее лица.

— Барбара, что это — слезы печали... или гнева?

— И того и другого! Уж лучше б я была женою заурядного купца!

— О нет, Барбара, только не это! Пускай наше купечество побережет силы! Купцы нужны стране для упрочения хозяйства, подорванного в годы правления Кромвеля.

— Я вижу, Ваше величество пребывает в игривом настроении.

— Ничего удивительного: вид Барбары, которую бремя материнства нимало не изменило, вселяет в меня веселость.

— Вы едва взглянули на девочку.

— Могу ли я в присутствии Барбары любоваться другой дамой?

Глаза ее неожиданно сверкнули.

— Так значит, вы не признаете ее своей дочерью?..

Длинные тонкие пальцы Барбары вцепились в покрывало, прекрасные глаза сощурились, и вся она в эту минуту напоминала Карлу ведьму в обличье прекрасной женщины.

— Будь у меня сейчас нож, — заговорила она, — я вонзила бы его в сердце этой невинной крошки. Лучше бы ей было совсем не родиться, чем такой позор: родной отец отрекается от нее!..

Король забеспокоился, поскольку в глубине души считал Барбару способной на любую, даже самую дикую выходку.— Умоляю вас, — сказал он, — не произносить таких слов даже в шутку.

— Ах, вы полагаете, что я шучу? Так знайте же, что пред вами женщина, только что перенесшая адские муки, но в этих муках ее согревала одна-единственная мысль: в ее малютке течет королевская кровь, и, стало быть, путь ее в этом мире будет легок, и она получит все полагающиеся ей почести, а мать и отец будут нежно любить ее до конца дней!.. И вот теперь... Теперь...

— Бедная крошка, — сказал король. — Ее не желает признавать один отец, потому что могут признать многие.

— О, я уже вижу, что вы не любите меня более! Вы покинули меня.

— Если я покинул вас, то что, по-вашему, я делаю в вашей комнате?

— Вот, значит, как? Вы будете получать удовольствие, а невинная крошка будет страдать?! О всемилостивейший Господь! За что, за что ты обрекаешь несчастную малютку на такое бесчестье? А я, которая в первую же минуту разглядела в ней его черты и сказала себе: «В моей дочери возродился Карл», — могла ли я предполагать, что в минуту моего бессилия ее отец придет насмехаться надо мною?.. О, сердце мое не выдержит позора! — Она отвернула от короля лицо. — Вы король, но я женщина, перенесшая тяжкие страдания, — и потому я прошу вас меня оставить; я не могу более этого выносить.

— Барбара, — сказал он. — Довольно ломать комедию!

— Комедию?! — Она приподнялась; щеки ее пылали, волосы растрепались. Она была прекрасна.

— Барбара, — сказал он. — Умоляю, возьмите себя в руки. Поправитесь, тогда мы с вами все обсудим.

Барбара кликнула служанку, и та тотчас появилась, приседая перед королем и переводя испуганный взгляд с него на хозяйку.

— Принеси мне девочку, — приказала Барбара. Женщина послушно направилась к колыбели.

— Дай-ка ее лучше мне, — сказал король. Служанка повиновалась.

Карл любил все маленькое и беззащитное, в особенности детей. И теперь от одного взгляда на этот розовый сморщенный комочек — в котором, возможно, и впрямь жила его собственная плоть и кровь, — сердце короля наполнилось острой жалостью. Он улыбнулся служанке благосклонной улыбкой, неизменно покорявшей сердца всех его подданных.

— Крепенькая малышка, — сказал он. — Сдается, в ней сейчас уже видны мои черты. Что скажешь?

— Да, Ваше величество... Конечно, Ваше величество, — пробормотала женщина.

— Я вспоминаю свою младшую сестренку в таком же примерно возрасте, как эта крошка. Насколько мне помнится, они похожи... как две капли воды.

Барбара удовлетворенно откинулась на подушки. Все снова вышло так, как она задумала. Король признал себя отцом ее дочери.

Карл продолжал держать спеленатую девочку на руках. Полюбить такую беспомощную крошку совсем не трудно; и разве прежде ему не случалось признавать младенцев своими? Одним ребенком больше, одним меньше — какая разница?

Пришла весна, и лондонские улицы опять наполнились ожиданием. Минул ровно год после возвращения короля в родную столицу.

Лиловая вика, золотой первоцвет и белая звездчатка раскрашивали лужайки и обочины дорог по всему городу в нежнейшие цвета. Почки на деревьях Сент-Джеймского парка уже набухли, в густых кронах радостно щебетали птицы, словно прославляя короля, подарившего им такое великолепное пристанище.

За год в городе многое переменилось. Народ как будто подобрел и стал меньше скандалить на улицах; казалось, французские манеры, привносимые королем и придворными, смягчали природную неуживчивость англичан. Улицы оживились; то здесь, то там между домами высились «майские деревья», украшенные лентами и цветами; уличные торговцы наперебой расхваливали свой товар, и с утра до вечера не смолкал грохот колес по булыжным мостовым. В майские праздники молочницы с увитыми цветами ведрами сходились, танцуя, на набережную. Появились новые увеселительные дома, не уступающие уже в популярности самому Тутовому саду. В Найтбридже, что неподалеку от Лондона, открылась таверна под названием «Конец света», в которой подавали сливки и молочный пунш, в Бермондсее — «Ямайка», на Флит-стрит — «Геркулесовы столбы», а в Ковент-Гардене — французская харчевня «Шатлен». Последнее заведение посещалось охотнее других, поскольку король привез с собою в Англию любовь ко всему французскому. Конечно, в «Шатлен» могли захаживать лишь богачи — но и у тех, кто победнее, имелись свои любимые прибежища, как-то: «Сахарная головка», «Зеленый салат» или «Старый дом» на Ламбетских болотах. И был прекрасный Воксхолльский лес; в нем можно было сколько угодно бродить, ища известного рода приключений, о коих теперь позволялось даже говорить вслух, слушая окрестных скрипачей и глазея на гуляющую публику.

Да, перемен в последнее время произошло немало, и все они стали возможными лишь благодаря возвращению короля.

В воздухе пахло новой свободой — веселой и бесшабашной свободой от оков добродетели. Возможно, новые лондонские гуляки и не были развратнее прежних; зато они уже не скрывали своих грешков — напротив, похвалялись ими друг перед другом. Все видели, как надменная и ослепительно красивая — глаз не оторвешь — любовница короля гордо разъезжает по городу; все знали о ее отношениях с королем — ведь ни он, ни она их не скрывали. Частенько они выезжали вместе. Четыре или пять вечеров в неделю они вместе ужинали, и король, уходя от нее рано утром, совершал по дороге свой утренний моцион в садах Уайтхоллского дворца.

Такова была новая Англия, в которой народ вовсю предавался веселью и стыдился добродетели превыше порока. Иметь любовницу или двух считалось не зазорным, поскольку это означало поступать так, как поступает король — король, подаривший своей стране давно забытый ею смех.

Карл блаженствовал: весна выдалась отменная, он любил свою страну, а после возвращения прошло еще не так много времени, чтобы он успел забыть горечь скитаний; словом — он упивался новообретенной властью.

Он был молод, и хотя не блистал красотою, но зато в умении расположить к себе окружающих превосходил всех своих придворных; к тому же он был король, и едва ли не любая дама или девица — стоило ему только пожелать — была его; ему оставалось лишь выбирать. Он мог предаваться приятнейшим из развлечений: мог, сидя на месте рулевого, провести свой баркас к военным кораблям, коими дорожил безмерно, чтобы полюбоваться их красотою и совершенством; мог отправиться куда угодно на собственной яхте, где, в соответствии с его вкусом и замыслом, внутренние переборки были обтянуты бархатом, а мебель — камкой. Он мог с замиранием сердца следить за скачками; мог остановиться в парке возле занятых переустройством клумб и лужаек работников и объяснять им, как сделать лучше; мог часами смотреть в телескоп на дальние светила, внимательно выслушивая пояснения своих астрономов; он мог катать шары по зеленой лужайке Уайтхоллского парка или, запершись вдвоем с аптекарем в лаборатории, изобретать новые бальзамы и снадобья. Словом, для человека просвещенного и деятельного, много лет довольствовавшегося малым, но ставшего вдруг обладателем многих богатств, жизнь полна была самых разнообразных приятностей.

Ему хотелось видеть на лондонских подмостках пьесы язвительные и веселые, как во Франции.

Он строил два новых театра, в которых полагал завести высокие свечи, бархатный занавес и — женщин-актрис!

Была, пожалуй, лишь одна вещь, коей не коснулись грандиозные изменения минувшего года, — лондонская грязь. Грязь красовалась во всех закоулках многоликой столицы и была до того привычна взору, что горожане попросту не замечали ее. Отбросы в сточных канавах разлагались по многу дней; между булыжниками мостовых струились нечистоты; слуги с верхних этажей выплескивали помои прямо на улицу, и если ненароком попадали в кого-то из прохожих, то это лишь прибавляло смеха, веселья и брани к гомону и без того шумной толпы.

Другой принадлежностью Лондона был шум, принадлежностью столь же неотъемлемой, как и грязь. Толпа, казалось, упивалась производимым ею шумом — словно каждый спешил поскорее отыграться за вынужденное в годы пуританства молчание.

Манеры сделались изящнее, речи смелее, наряды обольстительнее. Женщины одевались теперь так, что у мужчин при виде их начинала волноваться кровь: презрев черные капоры и глухие воротники, они остались в глубочайших декольте, выставлявших наружу едва ли не все их женские прелести. Но и мужские наряды не уступали по изощренности женским. В своих замысловатых шляпах и отороченных кружевными рюшами бриджах кавалеры вышагивали по лондонским улицам словно пернатые хищники, желающие красотою оперения ввести в трепет намеченные жертвы.