— Такие плечи грех закрывать.

Я поворачиваюсь, кладу шаль на комод и морщусь от резкой боли в животе. Бросаю быстрый взгляд на Наполеона — тот ничего не заметил. Не хочу, чтобы он тревожился о моем здоровье. Впрочем, недалек тот день, когда мою болезнь уже не скроешь ни румянами, ни пудрой. Она будет заметна по морщинам на лице и худобе.

— Ты никогда не пытался представить себе, каково это — стать египетским фараоном? — спрашиваю я.


Я знаю, при мысли о Египте он вспоминает Жозефину, ведь именно там ему открылась ее неверность. Но в Египте правители никогда не умирают. Прошла тысяча лет, а Клеопатра все так же молода и прекрасна. И чем больше находят золотых корон и фаянсовых ушебти[1], тем больше она приближается к вечности в людской памяти.

— Да, — усмехается он. — Мертвым и мумифицированным.

— Я серьезно! — возражаю я. — Императоры и короли были всегда. А вот фараона уже две тысячи лет как нет. Только подумай: ведь мы могли бы править вместе. — Он улыбается. — А почему нет? Правители Древнего Египта брали в жены сестер. Более великой пары во всем мире бы не было!

— И как ты мне предлагаешь это сделать? — спрашивает он. — Или забыла, что египтяне восставали?

— Ты завоюешь их снова. Раз уж ты австрияков покорил — мамлюков и подавно. Разве это так трудно?

— Да не очень.

Я беру его под руку, и мы направляется в мою гостиную.

— Подумай об этом, — говорю я. И весь вечер он не сводит с меня глаз. И хотя я уверена, что с той итальяночкой, что я ему нашла, ему будет хорошо, я так же точно знаю, что восхищение у него вызываю только я.

Глава 3. Поль Моро, камергер

«Из трех сестер Наполеона, Элизы, Каролины и Полины, последняя, известная обольстительница, была его самой любимой».

Жозеф Фуше, герцог Отрантский, министр полиции в правительстве Наполеона

Дворец Тюильри, Париж


У Полины Боргезе есть только две вещи, которые никогда не лгут, — ее зеркало и я.

Когда она с первым мужем приехала на Гаити, я был единственным на плантациях отца, кто предупредил ее о гонорее.

Аристократы из числа белых и цветных боялись говорить правду ослепительной жене генерала Леклерка. Мне было всего семнадцать, но даже мне было понятно, чем закончатся ее похождения с неразборчивыми в связях мужчинами типа моего сводного брата: сначала болезненные спазмы, затем кровотечение и, наконец, лихорадка. Так что я сказал ей, кто я есть — сын Антуана Моро и его чернокожей любовницы, — и объяснил, какие ее подстерегают опасности.

Сперва она застыла и сразу стала похожа на деревянную резную статуэтку. Потом заулыбалась.

— Ревнуешь меня к брату? Обидно, что он француз, а ты всего лишь мулат, и я бы на тебя никогда внимания не обратила?

Она замолчала в ожидании моей реакции. Но мне уже доводилось видеть, как она таким образом заманивает мужчин.

— Это означает, что Симона мадам уже забыла? — спросил я. Он был цветной и два месяца состоял у нее в любовниках, при том что был куда темнее меня. Она зарделась, и я испугался, что далеко зашел.

— Как, ты сказал, тебя зовут?

— Антуан.

Она шагнула ко мне. Так близко, что я мог вдыхать аромат жасмина, исходящий от ее кожи.

— И чем ты занимаешься здесь, на плантации? — спросила она.

— Я управляющий у отца.

— В пятнадцать-то лет?

— Семнадцать, — поправил я. — Я уже с прошлого года управляю плантацией.

Она вгляделась в мое лицо, а я не мог понять, нравятся ли ей доставшиеся мне от матери высокие скулы и отцовский сильный подбородок. Никто на Гаити не воспринимал меня как француза. Но и в то, что моя мать африканка, тоже мало кто верил. Волосы у меня вьются слишком крупными локонами, глаза тоже не черные.

— А отец знает, что ты ведешь с его гостями столь откровенные разговоры?

— Надеюсь. Он же меня воспитывал.

Впервые с момента нашего знакомства она мне улыбнулась.

И до конца своего пребывания на Гаити мадам Леклерк обходила со мной вместе поля, наблюдая, как пшеничные колосья наливаются золотом. Так мы с ней и познакомились, и она куда быстрее меня поняла, что ни она, ни я не принадлежим своему кругу. Великий гаитянский полководец Туссен-Лувертюр только что начал революцию, бесстрашно заявив французам, что провозглашает отмену рабства на нашем острове. Но мы были богатейшей в мире колонией — выращивали для Франции индиго, хлопок, табак, сахарный тростник, кофе и даже сизаль, — и Наполеон пришел в ярость. Благодаря этому, собственно, мы с Полиной и познакомились: ее брат направил генерала Леклерка на усмирение Сан-Доминго любыми средствами.

На момент прибытия Полины черные не доверяли белым, белые — черным, и никто не доверял мулатам. Я как раз был мулат. Одержи победу брат Полины — и моя мать вновь будет обращена в рабство. Мой сводный брат сражался на стороне Наполеона, в то время как моя мать тайно помогала Туссену. Когда я спросил у отца, на чьей стороне он, то получил ответ:

— На стороне свободы, сынок. Свободы от Франции и от рабства.

До моего рождения у него было больше двух десятков рабов. Но он говорил, что после того, как впервые взглянул в мои глаза, освободил всех. Так что свободным я буду всегда, но кто я такой? Этот вопрос не давал мне покоя. Мне казалось, я становлюсь Полине все ближе.

Она-то знала, каково это — жить в стране, раздираемой войной, и какой хаос эта война несет семьям. Как-то она заметила:

— Ты никогда не говоришь о сводном брате.

Я опустил глаза. И не потому, что она с ним спала. Просто когда-то она предпочитала общению со мной компанию мужчины, красивого, как принц, и невежественного, как крестьянин. О чем они говорили? О политике Франции? О французском завоевании Гаити?

— Не говорю, — согласился я. — Да и о чем тут говорить…

— Это из-за войны?

— По многим причинам.

Однако, чтобы сохранять близкие отношения Полиной, я должен был мириться с другими ее мужчинами. Пускай ночами они владели ее телом, зато днем ее сердце принадлежало мне. Теми долгими летними вечерами я научил ее есть сахарный тростник и жарить бананы. Она, в свою очередь, научила меня одеваться на парижский манер и танцевать.

— Для старой знати этикет превыше всего.

Меня эти слова удивили.

— Это и есть залог их богатства?

— Нет. Это отличает их от таких, как мы.

— Но вы же из корсиканской знати! — удивился я.

Она рассмеялась.

— Для них этого недостаточно.


Так мы и упражнялись в реверансах и поклонах в гостиной в доме моего отца, воображая, что комнату освещают роскошные канделябры, а окна выходят на бескрайние сады какого-то дворца. Мы виделись с ней изо дня в день, и по молодости лет я был уверен, что так мы и станем жить до конца дней — с пикниками на берегах реки Озама, читая друг другу из поэм Оссиана: «Смерть, словно тень, проносится над его воспаленной душой. Ужель я забуду тот светлый луч, белорукую дочь королей?»[2] И слушать пение птиц в кронах манговых деревьев. Я был настолько глуп, что не воспринимал всерьез доносившиеся до нас с гор звуки перестрелки, а в отдельные жуткие ночи — и крики женщин, и это при том, что отцовские плантации лежали в отдалении от города и не представляли интереса для французских солдат.

Потом ее муж умер от лихорадки, и сказке пришел конец.

— Мадам, вам не следует находиться у меня, — предостерег я. — Пойдут разговоры.

Раньше она никогда ко мне не приходила, и сейчас я мог лишь гадать, какое впечатление на нее производит мой жалкий деревянный шкаф и жесткая койка. Совсем не так жил мой сводный брат, у него-то была массивная мебель из тика и большой письменный стол. Но надо сказать, наши работники жили еще беднее меня.

Она села на койку рядом со мной.

— Можно подумать, что сейчас о нас не сплетничают!

Это была правда. Хотя я никогда к ней не прикасался, даже мой сводный брат считал нас любовниками. Как-то утром он подстерег меня возле наших конюшен и пригрозил убить и меня, и мою гулящую мать, если я не перестану видеться с мадам Леклерк.

Он уже хотел схватить меня за горло, когда я воскликнул:

— Неужто ты думаешь, что она станет спать с мулатом вроде меня?

Однажды я видел, как Полина за ужином проделала этот трюк с мужем. Ему было невдомек, что Полина не придает значения цвету кожи, как и то, что я ни за что не взял бы женщину раньше, чем она станет моей женой. После того случая всякий раз, встречая неотразимую мадам Леклерк в обществе жалкого влюбленного полукровки Антуана, он лишь ухмылялся.

Сейчас она закрыла лицо руками, и слезы ручьем хлынули из ее глаз.

— Все кончено, Антуан. Я возвращаюсь во Францию.

— Навсегда?

— Да. Но ты едешь со мной.

Я отпрянул.

— Вы не можете распоряжаться мной как своим слугой!

— Но ты же меня любишь!

Она встала и прижала меня к груди.

— Теперь я вдова. Ты ведь этого ждал, разве нет?

Я вгляделся в ее лицо, пытаясь определить, правда ли все это. Если правда…

— Мадам, вы обезумели от горя, — сказал я.

— Я знаю, от чего я обезумела! И мне невыносима мысль об отъезде домой без тебя.

Я закрыл глаза и пытаюсь думать, а она прижимается ко мне.

— Отец не сможет управлять плантацией без меня.

— Наймет кого-нибудь. Ты мулат, Антуан. Твое место не здесь. Черные тебя в свою армию не возьмут, а если ты встанешь в строй на стороне французов, то отвернешься от родной матери.

Я молча воззрился на нее. Она была права. Полина погладила меня по щеке. Никогда еще женщина не прикасалась ко мне так. Мелькнула мысль, что так же она прикасалась к моему брату, когда они были вместе.