— Когда для дворца Тюильри требуется новое кресло, то даже его обивку выбирает он сам и решает, куда его ставить. Из своего полевого шатра во время военных действий в Польше он отправил пятнадцать тысяч писем.

— Всего за полгода! — восклицает отец.

— От его внимания ничто не ускользает. Есть и некоторая эксцентричность, о которой ее высочеству, наверное, следует знать, — продолжает Меттерних. Мы с Марией переглядываемся. Но габсбургским женщинам и не такое доводилось видеть. — На своем рабочем столе император держит статуэтки, — поясняет князь. — Их никому нельзя трогать. Они расставлены особым образом. Когда он работает или погружен в свои мысли, бумаги у него разбросаны по всему полу. Они предназначены на выброс, но убирать в кабинете можно только ночью. Кроме того, каждая выходящая в свет книга на итальянском или французском языке немедленно доставляется ему.

— И он их все читает? — удивляется отец.

— Не совсем. — Меттерних меняет позу. — Публицистику и научные труды он оставляет себе. А беллетристику зачастую сжигает.

— Что?!

Меттерних пожимает плечами, будто бы сжигать в камине ненужные книжки — самое обычное дело.

Я откидываюсь на спинку сиденья и прикрываю глаза. Я больше ничего не желаю слушать.

— Но он начитанный человек, — с надеждой в голосе говорит Мария. — То, как он поддерживает беседу…

— Но только не о книгах, — уточняет Меттерних. — О литературе он не говорит ни с кем, кроме одного человека — гаитянского слуги по имени Поль.

Мой отец в ужасе.

— Он что же, держит раба?

— Этот человек — камергер княгини Боргезе.

Меттерних еще распространяется о распорядке дня императора — спартанский обед в полдень, двадцатиминутный ужин в одиннадцать, — но у меня стучит в висках, и я слушаю вполуха.

— И последнее, — добавляет Меттерних, когда кареты выезжают из дворцовых ворот. — В Браунау-на-Инне ее высочество будет встречать младшая сестра императора, неаполитанская королева Каролина.

Мой отец реагирует на эти слова столь бурно, что кучер останавливает лошадей, дабы убедиться, что с его величеством все в порядке.

— Да это просто неслыханно! — бушует отец. — Эта корона принадлежала бабушке Марии-Люции, — кричит он, — а не какой-то простолюдинке с Корсики! Неаполитанская королева Каролина? — Я никогда не видела отца в такой ярости, но действительно на троне Неаполя одно время находилась моя бабушка, королева Мария-Каролина. — Если это сделано намеренно…

— Ваше величество! — увещевает Меттерних, и голос его звучит вкрадчиво. — Никакого неуважения здесь никто не имел в виду. Просто он хотел, чтобы его жену встречала ровня. Это могла быть либо королева Каролина либо княгиня Полина.

Но отца это не убеждает. Из окна он велит кучеру продолжать движение, и мы едем дальше и останавливаемся только перед Инненхофом, где нас ждет мой дядя, чтобы выступить от имени Наполеона Бонапарта. Обычно меня охватывает восторг при виде парящей в вышине любимой отцовской беломраморной резиденции, но сегодня Хофбург кажется мне напыщенным и холодным.

— Ваше высочество! — торжественно начинает Меттерних. — Австрийцы от Праги до Каринтии понимают, на какую жертву вы собираетесь пойти. Позвольте мне дать вам последний совет? — спрашивает он. Я коротко киваю, и Меттерних откашливается. — Когда в Браунау вас встретит королева Каролина, слушайтесь ее во всем. Она привезет с собой французские духи, французские платья и французскую еду. Отныне вы француженка. Императрица Мария-Луиза.

Я прожигаю его взглядом.

— Нет, я не француженка! И весь этот маскарад, — говорю я, оглядывая свое расшитое золотом и горностаем платье из красного бархата, — исключительно для императора. Он может нарядить меня в белые шелка и надеть мне на голову корону, но я навсегда останусь дочерью Франца Второго. И я никогда не перестану быть австриячкой.


Церемония короткая. Мой дядя участвует в ней от лица Наполеона, и французский представитель делает соответствующую запись о состоявшемся обряде. По окончании — никакого празднования. Если бы я выходила замуж за кого-то другого, пусть даже за бедного чиновника, города были бы полны ликования и веселья. Все бы пели и плясали. Каждую повозку украшали бы цветы, и площади и улицы утопали бы в вине. Но сейчас ни у кого нет праздничного настроения. Австрия разбита, ее царствующий дом унижен, и императора из династии Габсбургов принудили отдать дочь в жены сыну мелкого корсиканского дворянина.

На улице пошел легкий снежок, и я спрашиваю себя, а бывает ли снег во Франции. Наверное, бывает. Но, по правде говоря, я не знаю.

Обратно в Шенбрунн мы возвращаемся в молчании. Даже Меттерних ничего не говорит. Но прежде чем попрощаться на обледенелых ступенях дворца, князь жестом просит меня задержаться.

Я останавливаюсь, он наклоняется и шепчет мне на ухо:

— Гордость — не та черта, какую французы ценят в своих правителях. Одну свою королеву они казнили и за меньшие прегрешения.

Я изучаю его в холодном свете раннего вечера. Нос у него покраснел, а щеки разрумянились, но глаза ясные и настороженные.

— Хотите сказать, я в опасности?

— Вашу двоюродную тетку обезглавили семнадцать лет назад. — Он делает короткую паузу и добавляет: — Народ-то все тот же!

Я смотрю, как он исчезает в недрах дворца вслед за моим отцом и мачехой. Мне непереносима даже мысль о том, что им могут привезти известие о моей казни, о том, что толпа французов растерзала меня на куски, оторвала руки и ноги, как княгине де Ламбаль, или отправила на гильотину. Я стану себя хорошо вести. Буду исполнять свой долг дочери и королевы. Буду достойной своих предков Габсбургов. Но когда я стану молиться, я буду по-прежнему Марией-Люцией.

Пусть хоть Господь знает мое настоящее имя.


Я вхожу в Шенбрунн и один за другим обхожу залы своего родного дома, стараясь получше запечатлеть их в своей памяти. Освещенные пламенем свечей парадные залы с расписными потолками, мраморные камины, возле которых мы с сестрами играли в куклы и рисовали домики под заснеженными крышами. Я избегаю любопытных взглядов придворных, ни на кого не смотрю, ведь всем хочется переброситься со мной напоследок парой слов.

Вместо этого я поспешно направляюсь к себе в студию. Дверь открыта, и я вхожу. И сразу меня пробирает дрожь. Огонь не разожжен, и здесь очень холодно. Я плотнее закутываюсь в плащ и обхожу студию. По всем стенам развешаны в рамах портреты моих родных: сестры, братья, дяди, кузены… Многие поколения Габсбургов, чьи лица я уже больше никогда не увижу. А на мольберте в дальнем конце комнаты стоит портрет моей самой младшей сестры, Анны. Мне уже не успеть его закончить. Я смотрю на ее милое детское личико и пытаюсь представить, какой она будет в девять, в двенадцать, пятнадцать лет.

— Так и знала, что найду тебя здесь. — В дверях стоит моя мачеха, Мария, из холла на нее падает свет канделябров, и она как будто в золотой раме.

— Отец сказал, чтобы я прощалась, — говорю я и зажмуриваюсь, чтобы не заплакать. — Я буду по тебе очень скучать. И по отцу. И по Шенбрунну.

— Может, ты еще вернешься. Не вижу в этом ничего невозможного. — В ее голосе слышится отчаяние. Она идет ко мне через комнату. — Может быть, он разрешит тебе нас навещать. — Она берет меня за руку. — Будь с ним подобрее, — советует она. — Пусть думает, что ты влюблена. Когда он возьмет тебя в первый раз… — Я вздрагиваю. — Ты теперь замужняя женщина. Это непременно произойдет. — Да, но я старалась не думать об этом. — Так вот, когда он тебя возьмет, попроси его сделать это еще раз. — Я в недоумении, но она кивает. — Им нравится думать, что они неотразимы. Если будешь ублажать его в постели, он станет ублажать тебя во всем остальном.

Я стараюсь не думать о том, что Мария делает это с моим отцом, но она ведь не только моя подруга, но и жена моего отца, она обязана это делать.

— И никогда не берись с ним состязаться. Ни в чем!

Я хмурю лоб.

— Ты когда-нибудь видела, чтобы я во что-то играла?

— Непрерывно! В шахматы. Если он предложит партию, тебе следует отказаться. Или поддаться и проиграть.

— Ни за что! — Вот уж чего я никогда не сумею. Но тут я вспоминаю о предостережении Меттерниха и умолкаю.

— Не надо быть такой гордой! — Внезапно я начинаю думать о том, как изменил Марию брак с моим отцом. Заставил измениться. Она кладет голову мне на плечо, я улавливаю запах лаванды в ее волосах. — Ближе тебя у меня никогда друга не было, — шепчет она.

Дальше прощание с двором мы продолжаем вместе. Сначала я иду к своей няне Юдифь, которая растила меня с пеленок. Она гладит меня по волосам и велит не плакать.

— Он был очень добр к евреям. Может, это Божий промысел.

— Надеюсь, — шепотом отвечаю я.

Но что если никакого промысла у Господа нет? Что если Он забыл о Габсбургах-Лотарингских?

Потом я иду навестить своих фрейлин. И наконец, отправляюсь в детскую к братишкам и сестренкам. Здесь царит полное замешательство. В свои восемь лет мой брат Карл вообще не понимает, что такое брак. Когда появляется отец — он пришел пожелать детям доброй ночи, — ему приходится объяснять, что значит быть женатым или замужем.

— Значит, я тоже уеду? — спрашивает братишка.

— Нет, потому что ты мальчик, — говорит отец.

— А Анна уедет? — спрашивает Карл, и теперь Анна совсем безутешна.

Сердце разрывается, глядя на сотрясающие ее рыдания. Я обнимаю сестренку.

— Ш-ш-ш. — Я глажу ее по головке. Волосы у нас с ней одного цвета — золотистые.

— Я не хочу уезжать!

— Ты никуда и не уедешь, — обещаю я.

— Но я хочу, чтобы ты тоже не уезжала!