Как только открытая задняя площадка вагона, на которой стояли его новые компаньоны, скрылась из виду, он снял с себя визитку, цилиндр и перчатки и закатал рукава рубашки.

— Что ты делаешь? — удивилась Чесс.

— Я сейчас же сажусь на лошадь и еду в Роли. Этот способ передвижения гораздо быстрее чем вон та игрушка с плюшевыми сиденьями. Ты знаешь, что случилось, пока я попивал чай с моими новыми партнерами? Эти чертовы политиканы в Вашингтоне приняли закон, облагающий двухпроцентным налогом каждый цент, который я заработаю сверх годового дохода в четыре тысячи долларов. Я не намерен терпеть такое свинство и хочу растолковать это своим «выборным представителям» в хорошо понятной им форме.

— Нэйтен, только ты уж их не бей.

— Нет, я применю к ним средство пострашнее — перекрою кое-кому денежный кран.

Чесс улыбнулась. Хорошо, что политиканы в Вашингтоне приняли этот закон. Нэйтену уже несколько недель приходилось постоянно сдерживать себя, пока обговаривались все детали коммерческих соглашений между ним и англичанами. Он не привык разговаривать о том, как делать дела. Прежде он всегда просто делал их без дальних разговоров.

Теперь он наконец-то сможет отвести душу на сенаторах и конгрессменах. А им придется его послушать — ведь он платит им деньги.

Чесс вышла на прохладную, продуваемую ветерком заднюю веранду Хэрфилдса и села в одну из качалок с высокими спинками. Качаясь, качалка тихо поскрипывала. Этот звук убаюкивал, как колыбельная. В доме было тихо; Гасси куда-то ушла по своим делам. Солнце искрилось на крыльях стрекоз, бирюзово-зеленая колибри сунула клювик в чашечку герани, растущей в глиняном горшке на ступеньке, Стояло лето, южное лето, проникнутое ленивой безмятежностью. Это было как раз то, что нужно. Англичане были превосходными гостями, вежливыми, нетребовательными, но их выговор остро напоминал Чесс о том, что ей было бы лучше забыть. Она закрыла глаза, откинула голову назад, на спинку кресла-качалки, и долго качалась, слушая убаюкивающее поскрипывание, пока на нее не снизошел покой.

Но топот Гасси разрушил его; Чесс вздрогнула, моргнула и очнулась.

— Мама, ты где?

— На задней веранде, Гасси.

— А, вот ты где. Я ходила на почту и принесла письма. Можно, я возьму себе эти чудные марки? Джулия Беннет наклеивает их в альбом.

— Нельзя, пока твой папа не разберет почту. Эти письма из Англии касаются его бизнеса.

— Но на этом большом конверте, адресованном тебе, тоже полно марок, видишь?

Чесс сразу же узнала почерк, хотя видела его всего лишь один раз, в коротенькой записке.

— Мама, что с тобой? Ты заболела?

— Нет, детка, это из-за жары. Не могла бы ты сбегать на кухню и попросить кухарку приготовить нам холодного лимонада?

Ей необходимо было остаться одной. Ее пальцы так крепко сжимали подлокотники качалки, что руки, от запястий до плеч, дрожали. Что же Рэндал написал ей? Чего он хочет? Она разорвала толстую обертку бандероли и бросила ее на пол.

Поверх внутренней обертки лежала газетная вырезка. Чесс прочла ее, ничего не понимая. В заметке говорилось, что чья-то коллекция живописи будет выставлена на аукцион.

Она еще раз посмотрела на дату аукциона. Он состоялся 30 июня.

Она осторожно развернула внутреннюю обертку и увидела письмо. У нее перехватило дыхание.


«Моя дорогая Чесс!

Этот рисунок напомнил мне о тебе. Я как раз готовился к этому аукциону, когда мы встретились в Национальной галерее. Надеюсь, ты найдешь на стене место для этого маленького подарка, который будет напоминать тебе о твоем любящем английском кузене.

Рэндал Стэндиш».


— Вот твой лимонад, мама!

— Спасибо, детка. Пожалуйста, поставь его на стол.

— Ух ты, сколько марок. А что там внутри?

Чесс молчала; она не могла ответить. Она отложила письмо Рэндала и открыла находившуюся под ним картонную папку.

В ней был рисунок, сделанный карандашом; всего несколько линий — подготовительный набросок, не больше. Но он сразу же напомнил Чесс саму картину, которой она тогда любовалась в галерее. Мужчина и женщина стоят, взявшись за руки, в залитой золотистым светом комнате, и их обращенные к зрителю лица выражают тот умиротворенный покой, которого так жаждала Чесс и которого ее лишил подарок Рэндала. Ей казалось, что слова его письма жгут ей колени сквозь ткань платья. Ей хотелось прижать их к губам, к груди. Но вместо этого она протянула письмо и рисунок Гасси.

— Посмотри, чистые ли у тебя руки, мое солнышко. Этот рисунок очень старинный и очень дорогой. А письмо мне прислал наш английский кузен, о котором я тебе рассказывала.

«Мне нужно поскорее куда-нибудь уйти, побыть одной», — подумала Чесс.

— Я немного посплю, Гасси, — сказала она. Прощальный прием в честь наших английских гостей очень меня утомил.

Наполовину притворив ставни и заперев дверь своей комнаты, Чесс наконец-то смогла заплакать. Соленые слезы потекли в ее приоткрытый в горестной гримасе рот, беззвучно зовущий: «Рэндал… Рэндал… Рэндал…»

Она гладила руками свое тело, вспоминая его руки и подражая их прикосновениям.

* * *

Нэйт отсутствовал всего три дня, но Чесс хватило этого времени, чтобы оправиться от потрясения. Она смогла спокойно показать ему письмо и набросок и говорить о них так, словно они были для нее не более, чем приятным сюрпризом.

— Очень мило, — сказал Нэйт. — Тут у меня есть еще одна посылочка, с которой наша мисс Загребущие Руки тоже ободрала все марки, едва я успел войти в дом. Это тоже для тебя, Чесс — еще один подарок на память.

И он положил распакованную посылку ей на колени.

— О, Нэйтен, какой ты внимательный! Спасибо.

Чесс рассматривала подарок с осторожностью. Это была музыка — восковые валики для граммофона, который придумал Эдисон. На одном была записана ария в исполнении Нелли Мельбы, на другой — в исполнении Аделины Патти.

— Тот спектакль в ресторане «Савоя» — ничего смешнее я в жизни не видел, — сказал Нэйт и засмеялся своим воспоминаниям.

Затем он распаковал новый граммофон с огромным медным раструбом, усиливающим звук.

— Эдисон усовершенствовал свою первоначальную модель, — сказал Нэйт. — Эта — самая последняя и самая лучшая.

Чесс рассмеялась.

— Ох, Нэйтен, ты все такой же!

Она была искренне растрогана его подарком, но его мальчишеская увлеченность всякого рода «игрушками» тронула ее еще больше, и в ее смехе зазвучали слезы. Как хорошо, что в ее жизни есть человек, который не меняется ни при каких обстоятельствах.

— Слушай, а ты помнишь красотку с веером из перьев? Уверяю тебя, то перо она запустила в другую нарочно и явно метила в ее тарелку с супом.

И он снова засмеялся.

— А помнишь все эти павлиньи перья? Может быть, когда у нас на обед будет индейка, нам стоит украсить ее таким же манером?

Они подхватывали реплики друг друга, вспоминая то одно, то другое и вместе смеясь. Все было как в старые времена — перед тем, как в их мир вошли Лили и Рэндал.

Осень прошла спокойно, и Чесс радовалась тому, что в ее жизнь пришло равновесие. Она не могла забыть Лондон, но ей мало-помалу удалось включить его в свою повседневную жизнь и притом сделать это с практической пользой.

Лучшим примером этого являлся Хэрфилдс. Этот дом стал их домом. Он не был ни повторением дома ее родителей, ни копией волшебного заброшенного дома на площади Рассел — он был живым, меняющимся обиталищем семьи Ричардсон: Нэйтена, Гасси и Чесс.

По понятиям конца XIX века, в его комнатах оставалось слишком много свободного места. Стены, занавеси на окнах, мебель — все было выдержано в светлых тонах. Большая часть выцветших стенных гобеленов и мебельной обивки осталась нетронутой, портьеры были сшиты из гладкого, не украшенного никакими узорами шелка. Единственными украшениями комнат были хрустальные люстры и канделябры и серебряные или фарфоровые вазы, полные свежих цветов или фруктов. Гостиная, столовая, утренняя комната, казалось, были перенесены сюда в первозданном виде из более старинного дома. Но Чесс добавила к их убранству и кое-что свое. Поленья и растопка хранились в больших плетеных корзинах местного производства, установленных перед каминами. В букетах, стоящих в вазах, было множество диких цветов и трав. Картинка с сердечком, которую Гасси нарисовала цветным мелком в День святого Валентина, когда ей было четыре года, была оправлена в золоченую рамку и повешена на ту же узкую стену, что и рисунок Ван Дейка. Половину чиппендейловского пристенного столика занимали стереоскоп и набор слайдов. На спинке шератоновского дивана висела пестрая шотландская шаль Чесс, чтобы прикрывать ею плечи или колени от сквозняков, нередко гуляющих в этом углу комнаты. Солнечный свет, льющийся из окна на стоящий поблизости низкий ларь красного дерева времен королевы Анны, отражался в медной трубе граммофона, который располагался на его крышке. Возле каждого кресла и дивана имелась этажерка с последними номерами журналов, а на ближайших столиках и пуфиках были разложены маленькие стопки книг.

Расположенные на верхних этажах спальни выглядели еще более непритязательно. Старинные кровати с балдахинами на четырех колоннах были застланы лоскутными одеялами, а кроватные портьеры — сшиты из яркой хлопчатобумажной ткани в клетку, произведенной на ткацкой фабрике Ричардсона. Занавески на окнах были из простого миткаля.

В просторных, не заставленных мебелью комнатах было много света и воздуха, притом и то и другое было явно местного происхождения и не давало забыть, что за окном не Англия, а Северная Каролина.

Обедали в новом Хэрфилдсе не в середине дня, а как в Лондоне — вечером. К обеду всегда подавалось вино из обильных запасов, хранящихся в винном погребе. Однако блюд было всего четыре, и еда была простая, незатейливая, приготовленная из местных продуктов.