Самба-Бубу был запевалой среди черных гребцов; его унылый звенящий голос давал верхнюю ноту какого-то жуткого тембра и, постепенно спускаясь до самой низкой, переходил в сплошное стенание, медленно и торжественно подхватываемое хором. Эта странная музыкальная фраза, сопровождаемая хором, повторялась в продолжение нескольких часов… Таким образом воспевалась доблесть спаги, их коней и даже собак, затем — гордость воинов из рода сумаре и сабутане, какая-то легендарная женщина с берегов Гамбии. Если усталость или сон умеряли энергию гребцов, то Самба-Бубу начинал свистеть, и этот змеиный свист, подхваченный остальными, оказывал на гребцов магическое действие.

Так скользило судно во мраке вдоль берега священных лесов, развесистые деревья нависали над головами пловцов своей серебристой листвою; угловатые постройки, груды костей и камней возникали на мгновение в свете мерцающих звезд — и исчезали.

К пению гребцов и плеску воды под веслами примешивались зловещие крики обезьян-ревунов и болотных птиц. Эхо повторяло эти тоскливые голоса ночи… Порою доносились предсмертные человеческие вопли, залпы орудий и воинственные звуки тамтама… Кое-где над лесом поднимались зарева пожаров, указывая, что поблизости африканский поселок, где, очевидно, уже идут сражения. Сараколе воевал против Ландумана, Налу против Тубакайи — и вся эта территория была охвачена пламенем.

Затем, через несколько миль, все стихло, и судно снова неслось среди мрака и безмолвия леса. Все то же монотонное пение и всплески весел, разрезающих черную поверхность, по которой быстро скользит лодка, словно уносясь в царство теней, те же силуэты пальм над головами гребцов, те же бескрайние леса.

Лодка, казалось, с каждым часом несется все быстрее и быстрее, река становится все уже и уже и наконец превращается в ручей, уносящий пловцов в лесную чащу. А кругом непроглядная ночь.

Негры продолжают свои хвалебные гимны; Самба-Бубу по-прежнему запевает голосом, похожим на крик ревуна, а хор так же мрачно ему отвечает. Они поют как в экстазе, продолжая неистово работать веслами, будто наэлектризованные лихорадочным стремлением во что бы то ни стало достигнуть цели…

Они плыли теперь между холмами, поросшими кустарником, а впереди на вершине высокого утеса горели огни и, мерцая, сбегали к воде. Самба-Бубу зажег факел и издал условный крик. Обитатели Гадианге поспешили навстречу пассажирам; лодка причалила. Вновь прибывшие, поднявшись крутой тропинкой в сопровождении черных с факелами в руках, расположились на соломенных подстилках в большом доме, приготовленном к их приезду.

XXVI

Продремав около часа, Жан первый открыл глаза и при свете проникшего сквозь щели дощатого здания дня рассмотрел полуодетых молодых людей, спавших рядом с ним на полу, подложив под головы свои красные тужурки. Тут были бретонцы, эльзасцы, пикардийцы — почти все белокурые северяне, и перед пробудившимся сознанием Жана как бы внезапным откровением пронеслись таинственные и печальные судьбы этих одиноких юношей, растрачивающих свою жизнь и ежеминутно подстерегаемых смертью. А рядом с ним лежала стройная женщина, закинув за голову темные руки, украшенные серебряными браслетами, как бы маня его в свои объятия.

Тогда Жан наконец вспомнил, что прошлой ночью он прибыл в гвинейское селение, затерянное в диком краю, что теперь он еще дальше от родины и даже лишен возможности переписываться со своими.

Боясь разбудить Фату и спящих товарищей, он бесшумно подошел к открытому окну, чтобы обозреть незнакомую местность. Перед ним была пропасть в сто метров глубиной, а их дом, казалось, висел в воздухе. У подножия утеса расстилался пейзаж, освещенный бледными лучами восходящего солнца. Вокруг — крутые холмы, густо поросшие невиданной растительностью. Внизу река, по которой он сюда прибыл; сверкая, она вилась серебряной лентой в молочно-белом тумане утренних испарений, и крокодилы, отдыхающие на отмелях, с такой высоты казались крошечными ящерицами. В воздухе носился незнакомый аромат. Усталые гребцы спали там же, где причалили, на дне лодки, подложив под головы весла.

XXVII

Прозрачный ручеек струится по темным камням меж двух отвесных скал, гладких и влажных. Деревья сплетаются над ним своими ветвями; все так свежо, и с трудом верится, что находишься в самом центре Африки.

Повсюду нагие женщины, кожа которых одного цвета с этими красновато-бурыми скалами, а голова украшена янтарем, — женщины стирают свои передники, оживленно беседуя о войне и событиях прошлой ночи. Вооруженные с ног до головы люди вброд переходят ручей, отправляясь на сражение…

Жан осматривал местность, куда на неопределенное время забросила его судьба. Дела действительно осложнились, и в маленьком гарнизоне Гадианге предвидели, что придется запереть ворота своей крепости и выжидать, пока политические распри негров утихнут, — как люди запирают окна на время бури.

Но все кругом кипело жизнью и было в высшей степени самобытно. Повсюду зелень, леса, звери, горы и журчащие ручейки — грозная величественная природа… Никакого уныния и все волнующе ново.


Вдали слышатся звуки тамтама. Приближается полковая музыка. Она гремит уже так близко, что женщины, стирающие в прозрачных водах ручья, а с ними вместе и Жан, поднимают головы и смотрят наверх в голубой просвет между двумя гладкими скалами. Мимо проходит союзный вождь, он, как обезьяна, перескакивает через пни и стволы упавших деревьев, торжественно сопровождаемый музыкантами. Вооружение и амулеты его свиты сверкают в лучах солнца, и вся процессия быстрыми легкими шагами проносится мимо.

Около полудня Жан возвращается в селение по зеленым тропинкам. Хижины Гадианге расположены под сенью развесистых деревьев; они высокие и крыты соломой. Женщины спят снаружи на циновках, иные сидят на верандах, протяжной песней убаюкивая своих младенцев. А с ног до головы вооруженные воины, рассказывая друг другу о подробностях недавней схватки, чистят громадные стальные ножи…


Нет, здесь нет уныния. Правда, воздух тяжел и душен, но все же это не мертвящая духота Сенегамбии, к тому же всюду роскошная тропическая зелень.

Жан понемногу оживает; теперь он не жалеет, что приехал сюда, — он и не подозревал, что на земле есть такие места. Позднее, вернувшись на родину, спаги будет с удовольствием вспоминать об этой далекой стране. Возможность пожить в Уанкаре среди этой богатой дичью и растительностью страны представлялась ему чрезвычайно заманчивой; он, по крайней мере, отдохнет здесь от убийственной монотонности прежней военной службы.

XXVIII

У Жана были старые серебряные часы, и они имели для него не меньшую ценность, чем для Фату ее амулеты; то были часы, подаренные ему отцом при расставании. Висевшая на груди ладанка да эти часы были его единственными сокровищами.

На ладанке была изображена Пресвятая Дева. Ее повесила ему на шею мать, когда он, будучи еще ребенком, сильно занемог… День этот навсегда запечатлелся в памяти Жана, и он никогда не расставался со своей ладанкой. Он лежал тогда в своей маленькой кроватке, служившей ему со дня рождения, и хворал — в первый и последний раз в жизни… Проснувшись однажды, он увидел перед собой заплаканное лицо матери; был зимний день, и снег белым покрывалом окутывал горы за окном… Вот мать, осторожно приподняв его маленькую головку, надевает ему на шею ладанку, потом целует его, и он засыпает.

Уже больше пятнадцати лет прошло с того дня — его шея и грудь сильно раздались, но ладанка продолжала висеть на том же месте. И Жан никогда не забудет одной ночи, проведенной в притоне, когда какая-то тварь, дотронувшись до его святыни, цинично захохотала.

Что касается часов, то они были приобретены лет сорок тому назад — отец купил их по случаю во время службы в армии на свои первые солдатские сбережения. Когда-то, очевидно, часы эти были замечательными в своем роде, теперь же они казались старомодными, поражая своим размером и боем, свидетельствовавшем об их преклонном возрасте.

Но отец до сих пор верил в их исключительные качества. (Не многие из жителей их селения имели часы.) Местный часовщик, чинивший их к отъезду Жана, объявил, что часы ходят очень точно, и старик-отец передал их Жану, вверяя его заботам этого надежного помощника.

Жан сначала носил их; но каждый раз, когда он их вынимал, часы вызывали общий хохот. «Луковицу» осмеивали так беспощадно, что раза два или три солдату приходилось краснеть от волнения и обиды. Жан, кажется, предпочел бы получить оскорбление или пощечину, тогда, по крайней мере, он мог бы достойно наказать обидчика. Неприятнее же всего, что он и сам сознавал, насколько нелепа его реликвия, и за это любил ее еще нежнее. Ее посрамление, против которого он ничего не мог возразить, доставляло ему истинное страдание.

Тогда, чтобы избавить часы от публичного позора, он перестал их носить. Он даже не заводил их, чтобы не утомлять понапрасну; тем более что в новом непривычно знойном климате часы стали ходить неверно и бить когда им вздумается. Жан спрятал их в шкатулочку к другим драгоценностям — письмам и реликвиям. У каждого матроса и каждого солдата имеется такая шкатулочка, наполненная священными для них предметами.

Фату было строго-настрого запрещено к ней прикасаться. А между тем часы сильно интересовали ее, и в отсутствие Жана она стала открывать драгоценную шкатулочку, вынимала оттуда часы, заводила их и даже заставляла бить, переводя стрелки; а после, приложив часы к уху, прислушивалась к их равномерному тиканью с выражением любопытной обезьянки, которой удалось найти коробочку с музыкой.

XXIX

Климат Гадианге тяжелый, там никогда не бывает прохлады, и ночи такие же душные, как в Сенегамбии зимой. С самого утра среди здешней роскошной растительности царит та же тяжелая давящая атмосфера. Еще до восхода солнца в этих лесах, населенных шумными стаями обезьян, зеленых попугаев и редкостными колибри, среди лесной глуши, в высокой влажной траве, кишащей змеями, жарко как в бане, и воздух предательски влажен… Тропические испарения, накопившиеся за ночь под сенью деревьев, порождают лихорадки…