Я ничего не отвечал. Он продолжал:

Какое несчастие быть отцом, когда в награду за то, что ты нежно любил сына и ничего не щадил, чтоб сделать из него честного человека, ты в конце концов увидишь в нем позорящего тебя мошенника! Можно утешиться в потере состояния; время сглаживает все, и печаль уменьшается; но разве есть средство против болезни, которая усиливается с каждым днем, против распутства порочного сына, потерявшего всякое понятие о чести? Ты молчишь, несчастный, – продолжал он. – Поглядите на эту поддельную скромность, на это лицемерно-кроткое лицо; разве его нельзя принять за самого честного человека на свете?

Хотя я и принужден был сознаться, что заслуживал часть этих оскорблений, тем не менее, мне показалось, что они доведены до чрезмерности. Я полагал, что мне позволительно выразить прямо мою мысль.

– Уверяю вас, – сказал я, – что в скромности, с которой я держусь перед вами, нет ничего преувеличенного; это естественное положение сына хорошей фамилии, который бесконечно уважает, своею отца, и притом отца оскорбленного. Равно, я не имею притязания считаться самым добропорядочным человеком в нашем роде. Я знаю, что заслужил ваши упреки; но, я умоляю вас, хотя немного смягчите их добритою и не смотрите на меня, как на самого бесчестного человека. Я не заслуживаю столь жестоких имен. Вы знаете, причиной всех моих проступков была любовь. Роковая страсть!.. ах! иль вы не знаете ее силы? Возможно ль, чтоб ваша кровь, источник моей, никогда не испытывала любовного пыла?.. Я от любви стал слишком нежен, слишком страстен, слишком доверчив и, быть может, слишком уступчив желаниям прелестной любовницы, – вот все мои преступления. Есть ли между ними хотя одно, вас бесчестящее? Умоляю вас, батюшка, – нежно прибавил я, – пожалейте хотя немного сына, который всегда уважал и любил вас, который вовсе не отказывался, как вы думаете, от чести и долга, и заслуживает сожаления в тысячу раз больше, чем вы можете себе представить.

Я окончил эту речь, и слезы закапали у меня из глаз. Отцовское сердце – образцовое творение природы: оно, так сказать, с кротостью властвует в нем и само направляет все его пружины. Мой отец, сверх того, был человек умный и со вкусом, и он до того был тронут тем оборотом, который я придал своим извинениям, что был не в силах скрыть от меня происшедшей в нем перемены.

Приди, обними меня, бедный мой кавалер, – сказал он мне; – ты разжалобил меня.

Я его обнял. Он так прижал меня, что я понял, что происходит в его сердце.

Но что же станем мы делать, чтоб освободить тебя отсюда? Расскажи мне; без утайки обо всех, твоих, делах.

Во всем моем поведении не было ничего, что могло бы бесповоротно меня обесчестить, по крайней мере по сравнению с поведением молодых людей известного общества; равно иметь любовницу и прибегать к ловкости, ради привлечения счастья в игре, в наш век не считается позором, – а потому я искренно и подробно рассказал отцу о жизни, которую вел. Сознаваясь в том или другом проступке, я приводил словесные примеры, дабы тем уменьшить свой срам.

Я жил с любовницей, – говорил я, – не будучи связан с нею брачными обрядами, – но герцог такой-то содержит двух на виду у всего Парижа; г. де-N. живет со своей уже десять лет и любит ее с такой верностью, которой никогда бы не обнаружил к своей жене. Две трети честных людей во Франции гордятся тем, что у них есть любовницы. Я прибегал к кой-каким плутням в игре, но маркиз такой-то и граф такой-то не знают иных доходов; князь де-N. и герцог де-N. N. – атаманы шаек рыцарей того же ордена.

Что касается до моих поползновений на кошелек обоих Ж. М., то я не мог бы легко доказать, что и тут у меня были образцы; но у меня еще осталось настолько чести, чтоб не равнять себя с теми, кого я мог поставить себе в пример; поэтому я просил отwа простить мне эту слабость, внушенную мне двумя жестокими страстями: местью и любовью.

Я спрашивал самого себя, не следует ли мне, указать ему на более вероятные средства выхлопотать для меня освобождение и на то, каким образом он мог бы избежать огласки. Я рассказал ему, какое расположение высказал мне г. главный начальник полиции.

Если вы и встретите затруднения, – сказал я ему, – то они будут со стороны Ж. М., таким образом, я полагаю, что вам не лишнее взять на себя труд повидаться с ними.

Он обещал. Я не посмел просить его походатайствовать за Манон. Произошло это не от недостатка смелости, но я просто боялся возмутить его такою просьбою и породить в нем какое-нибудь намерение, гибельное и для нее, и для меня. Я до сих пор не решил, не был ли этот страх причиною моих величайших несчастий, ибо он воспрепятствовал мне разузнать предположения моего отца и сделать попытку к внушению ему более благоприятного мнения о моей несчастной любовнице. Быть может, мне удалось бы еще раз возбудить его сострадание. Быть может, я заставил бы его остерегаться от внушений со стороны Ж. М., которым он так охотно поверил. Почем знать? Быть может, моя злосчастная судьба разрушила бы все мои старания; но тогда я, по крайней мере, мог обвинять в своем злополучии только ее и жестокость врагов моих.

Простясь со мной, отец отправился к г. де-Ж. М. Он застал у него и сына, которому лейб-гвардеец честно возвратил свободу. Мне не пришлось узнать всех подробностей их разговора; но мне было слишком легко угадать их по его убийственным последствиям.

Они, то есть оба отца, вместе; отправились к г. главному начальнику полиции чтоб испросить две милости: первое – моего немедленного освобождения из Шатле; второе – пожизненного заключения Манон, или ссылки ее в Америку. В то время стали отправлять на Миссисипи множество лиц без определенных занятий. Г. главный начальник полиции дал им слово отправить Манон на первом же отходящем судне.

Г. де-Ж. М. и мой отец тотчас же пришли вместе, чтоб известить меня об освобождении. Г. де-Ж. М. вежливо объяснился со мною насчет прошлого, и, поздравив меня со счастьем иметь такого отца, он увещевал меня пользоваться впредь его наставлениями и примером. Отец приказал мне извиниться перед ним в тех мнимых обидах, которые я нанес его семейству, и поблагодарить его за то, что он ходатайствовал о моем освобождении.

Мы вышли вместе, не сказав ни слова о моей любовнице. В их присутствии я не поспел даже спросить о ней у тюремщиков. Увы! мои печальные ходатайства за нее были бы бесполезны. В одно время с приказом о моем освобождении пришел иной жестокий приказ. Несчастная девушка через час была переведена в госпиталь, где ее присоединили к другим приговоренным к испытанию той же участи.

Отец приказал мне идти за ним туда, где он остановился; только около шести часов, вечера мне удалось урваться от него и воротиться в Шалле. Я хотел только передать лакомства Манон и попросить за нее смотрителя, ибо я не надеялся, что мне будет дозволено увидеться с нею. Равно, у меня еще не было времени подумать о том, как бы освободить ее.

Я спросил смотрителя. Он был доволен моей щедростью и смирным, поведением; таким образом, он был несколько расположен оказать мне услугу, а потому отозвался об участи Манон, как о несчастии, о котором он посокрушался, потому что оно могло огорчить меня. Я не понял его. Мы проговорили еще несколько минут, не понимая друг друга. Наконец, видя, что мне требуется разъяснение, он передал мне то, что я уже с ужасом рассказал вам и принужден еще раз повторить.

Никогда внезапная апоплексия не производила столь быстрого и страшного действия. Я упал от болезненного трепетания сердца, лишился сознания и думал, что уже навсегда расстался с жизнью. Во мне осталось впечатление этой мысли даже тогда, когда я пришел в себя; я оглядывал все углы в комнате и самого себя, стараясь убедиться, обладаю ли я жалким преимуществом жить. Несомненно, что если б в этот миг отчаяния и ужаса, я следовал только естественному влечению, заставляющему нас освобождаться от мучений, то мне ничто не могло бы казаться сладостнее смерти. Даже религия не могла мне внушить представления о чем-либо более переносном после смерти, в сравнении с теми жестокими содроганиями, которые меня мучили. Впрочем, благодаря чуду, свойственному любви, я вскоре нашел в себе достаточно силы, чтоб возблагодарить небо за то, что оно возвратило мне сознание и разум. Моя смерть оказалась бы полезной для меня; моя жизнь была нужна для Манон: я мог ее освободить, помочь ей, отомстить за нее. Я поклялся, что не стану щадить себя ради этого.

Смотритель оказал мне всяческую помощь, какую только я мог бы ожидать от лучшего из друзей.

Ах! – сказал я ему, – вы, значит, тронуты моими страданиями. Все меня покинули. Отец мой, без сомнения, стал одним из самых жестоких моих гонителей. Никто меня не жалеет. Только вы, в этом убежище жестокости и варварства, только вы выражаете сострадание к несчастнейшему из людей.

Он мне посоветовал не выходить на улицу, пока я не оправлюсь несколько от смущении.

Оставьте, оставьте меня, – отвечал я, уходя, – вы увидите меня раньше, чем думаете. Приготовьте для меня самую мрачную из ваших темниц; я отправлюсь, чтоб заслужить ее.

В самом деле, моим ближайшим решением было не более как покончить с обоими Ж. М. и главным начальником полиции и затем, с оружием в руках, напасть на госпиталь со всеми, кого мне удастся вовлечь в мое дело. В мести, казавшейся мне столь справедливой, я едва щадил отца, ибо смотритель не скрыл от меня, что он вместе с Ж. М. был виновником моей гибели.

Но когда я сделал несколько шагов по улице, и воздух несколько охладил мне кровь и волнение, то ярость моя мало-помалу уступила место более благоразумным, чувствам. Смерть наших, врагов принесла бы немного пользы Манон, а меня привела бы без сомнения к тому, что я лишился бы всех способов помочь ей. Притом, разве я мог прибегнуть к подлому убийству? А как было иначе отомстить? Я собрал все свои силы и способности, чтоб обратить их на освобождение Манон, и отложил все остальное до того времени, пока это важное предприятие не увенчается успехом.