После этого открытия, взбешенный старик с шумом вошел в нашу комнату. Он, не говоря ни слова, прошел в кабинет, где ему не трудно было отыскать и деньги и драгоценности. Он воротился к нам с гневным лицом и, показывая нам то, что ему угодно было назвать украденными нами вещами, стал осыпать нас угрозами и упреками. Он близко поднесь к Манон жемчужное ожерелье и браслеты.

– Узнаете? – спросил он ее с насмешливой улыбкой. – Вы видели их уже не в первый раз. Ей-ей, те же самые! Они вам нравились, красавица, мне это легко себе представить. Бедные детки! – прибавил он. – Они оба такие милые, право, и тот, и другая; но они немножечко мошенники.

Мое сердце разрывалось от ярости при этих оскорбительных речах. За миг свободы я отдал бы… Праведное небо! чего бы я не отдал? Наконец, я сделал над собою усилие и сказал ему со сдержанностью, которая в сущности была утонченной яростью:

Довольно, сударь; прекратите эти наглые насмешки. В чем дело? ну, говорите же, что вы намерены сделать с нами?

Дело в том, господин кавалер, – отвечал он, – что вы сейчас же отправитесь в Шатле. Настанет утро, и все разъяснится в наших делах. И я надеюсь, что вы, наконец, окажете мне милость и уведомите меня, где мой сын.

Без особого размышления я понял, что заключение в Шатле будет иметь для нас ужасающие последствии. Я, дрожа, предвидел все опасности. Не взирая на всю мою гордость, я понял, что следует склониться под тяжестью фортуны и польстить моему жесточайшему врагу, чтоб покорностью хотя чего-нибудь добиться от него. Я вежливо попросил его выслушать меня.

Милостивый государь, я справедливо отношусь к самому себе, – сказал я. – Я сознаюсь, что молодость заставила меня впасть в большие проступки, и что вы настолько оскорблены ими, что имеете право жаловаться; но если б вы знали силу любви, если б, могли судить о тома, что чувствует несчастный молодой человек, когда у него похищают то, что он любит, – то вы, быть может, нашли бы, что я стою прощения за то, что желал доставить себе удовольствие, отомстив слегка; или, по крайней мере, вы сочли бы, что я довольно уже наказан постигшим меня срамом. Не требуется ни тюрьмы, ни пытки для того, чтоб принудить меня сказать вам, где ваш сын. Он в безопасном месте. У меня не было намерения ни вредить ему, ни оскорблять вас. Я готов объявить вам, где он спокойно проводит ночь, если вы окажете нам милость и отпустите нас на волю.

Старый тигр нисколько не тронулся моей просьбой и со смехом повернулся ко мне спиною. Он только пробурчал несколько слов, чтоб дать мне понять, что знает вполне наш замысел. Что касается до его сына, то он грубо прибавил, что тот найдется, если я его не убил.

Сведите их в Пти-Шатле, – сказал он стрелкам, – и смотрите, чтоб кавалер не сбежал от вас. Этот хитрец уж ускользнул из монастыря Святого Лазаря.

Он вышел, оставив меня в положении, которое вы можете себе представить.

О, небо! – воскликнул я про себя, – я с покорностью принимаю все удары, которые наносит мне твоя десница; но меня приводит в совершенное отчаяние, что такой подлый негодяй может обращаться со мной с подобным тиранством.

Стрелки просили нас не задерживать их. У них была приготовлена карета у подъезда. Я подал руку Манон, чтоб свести ее с лестницы.

Пойдемте, милая моя королева, покоритесь всей суровости нашей доли. Быть может, небу угодно будет послать нам более счастливые дни.

Нас повезли в одной карете. Она бросилась ко мне в объятия. Я не слышал, чтоб она сказала хоть слово с того мгновения, как явился Ж. М.; но оставшись наедине со мною, она наговорила мне тысячу нежностей, укоряя себя в том, что стала причиной моего несчастия. Я уверял ее, что никогда не стану жаловаться на судьбу, нока она не перестанет любить меня.

– Обо мне жалеть нечего, – сказал я, – несколько месяцев в тюрьме меня не пугают, и я всегда предпочту Шатле монастырю Святого Лазаря. Но о тебе, милая моя душенька, болит мое сердце. Что за доля выпала такому прелестному созданию! Небо! как можешь ты столь жестоко обращаться с самым совершенным из твоих созданий? Отчего мы оба не родились с качествами, которые соответствовали бы нашей бедности? Нам дан ум, вкус, чувство… О, какое печальное употребление сделали мы из них! между тем как множество низких и достойных нашей участи душ пользуются всеми милостями фортуны!

Эти размышления исполнили меня горести. Но то было ничто в сравнении с тем, что грозило в будущем; я умирал со страха, думая о Манон. Она уже сидела в госпитале; и если бы она оттуда была даже выпущена, то все же я знал, что подобного рода вторичные заключения влекут за собою самые опасные последствия. Я хотел сказать ей о моих опасениях, но боялся слишком напугать ее. Я дрожал за нее и не смел ее предупредить об опасности, и вздыхая обнимал ее, чтоб уверить ее по крайности в своей любви, почти единственном чувстве, которое я не опасался выражать.

Манон, – сказал я ей, – скажите откровенно, будете ли вы всегда любить меня?

Она отвечала, что чувствует себя несчастной, потому что я могу в том сомневаться.

Ну, так я не сомневаюсь, – возразил я – и в этой уверенности я не побоюсь всех наших врагов. Я подыму на ноги всю семью, чтоб выйти из Шатле, и вся моя кровь окажется не годной ни на что, если я не освобожу вас тотчас же, как сам очутюсь на воле.

Мы доехали до тюрьмы. Каждого из нас заключили в особую келью. Этот удар не показался мне жестоким, потому что я его предвидел. Я обратил внимание смотрителя на Манон, сказав ему, что я человек не совсем простой, и пообещал ему значительное вознаграждение. Прощаясь, я обнял мою милую любовницу. Я заклинал ее не огорчаться чрезмерно и ничего не бояться, пока я останусь в живых. Я не был вовсе без денег. Я дал ей часть их, а из того, что осталось, щедро заплатил смотрителю за месяц вперед за нее и за себя.

Мои деньги произвели превосходное действие. Меня поместили в комнату хорошо меблированную и уверяли, что и Манон дадут такую же.

Я тотчас же стал обдумывать средства, как бы скорее освободиться. Было ясно, что в моем деле не было ничего несомненно преступного; я даже предполагал, что наше намерение совершить кражу доказано показанием Марселя, прекрасно знал, что простые желания не наказываются. Я решился поскорее написать отцу и просить его лично приехать в Париж. Мне, как, я уже говорил, не так было стыдно сидеть в Шатле, как в монастыре Святого Лазаря. Притом, хотя я хранил, по-прежнему всяческое уважение к родительской власти, но лета и опыт, сильно способствовали умалению моей робости. И так, я написал и не встретил никакого затруднения к отсылке письма из Шатле. Но я мог бы избавить себя от этого труда, если бы знал, что мой отец должен завтра приехать в Париж.

Он получил письмо, написанное мною неделей раньше. Оно чрезвычайно его порадовало; но какие надежды я ему ни сулил относительно моего исправления, он подумал, что нельзя вполне полагаться на мои обещания. Он, вознамерился поехать, чтоб собственными глазами убедиться в происшедшей со мной перемене и затем согласовать свое поведение с искренностью моего раскаяния.

Он, первым, делом посетил Тибергия, которому я просил, его адресовать ответ. Он, не мог от него узнать ни где я живу, ни в каком нахожусь положении. Он узнал от него только о моих, главнейших похождениях со времени моею бегства из семинарии святого Сульпиция. Тибергий с большой похвалой сообщил ему о том расположении к исправлению, которое я обнаружил при последнем нашем свидании. Он прибавил, что думает, что я вполне развязался с Манон; но что, тем не менее, он удивляется, что обо мне целую неделю нет и слуху. Мой отец не впал в обман. Он понял, что во всем этом нечто ускользнуло от проницательности Тибергия; он с таким рвением принялся за поиски, что через два дня по приезде узнал, что я в Шатле.

Раньше его посещения, которого я никак не ждал так скоро, меня навестил г. главный начальник полиции или, называя вещи их собственными именами, я был подвергнут допросу. Он сделал мне несколько упреков, но они не были ни грубы, ни неучтивы. Он с кротостью заметил мне, что недоволен моим дурным поведением; что я поступил неблагоразумно, сделав себе врага из Ж. М.; что, правда, нетрудно заметить, что в моем поступке больше безрассудства и легкомыслия, чем злого умысла; но что, тем не менее, я уже вторично подверг себя его суду, и что он надеялся, что я стану благоразумнее, после того, как просидел два или три месяца в монастыре Святого Лазаря.

Я был в восторге, что имел дело с таким разумным судьей, и говорил с ним столь почтительно и таким сдержанным тоном, что он, по-видимому, остался чрезвычайно доволен, моими ответами. Он сказал, что мне нечего чересчур предаваться печали, и что он расположен оказать мне услугу в виду моего происхождения и молодости. Я осмелился замолвить ему слово о Манон и похвалил ее кротость и природную доброту. Он смеясь отвечал мне, что еще ее не видел, но что ему говорили о ней, как об опасной особе. Это слово до того возбудило мою нежность, что я со страстью наговорил тысячу вещей в защиту моей несчастной любовницы; и я не мог преодолеть себя и заплакал. Он приказал отвести меня в мою комнату.

Любовь! любовь! – воскликнул этот важный судья в ту минуту, когда я уходил, – или ты никогда не примиришься с мудростью?

Я печально беседовал с самим собою и размышлял о моем разговоре с г. главным начальником, полиции, как, услышали, что дверь в мою комнату отворяется: то быль мой отец. Хотя я и должен был бы быть наполовину готов к этому свиданию, ибо ждал, что оно состоится через несколько дней, тем не менее, я был так сильно поражен им, как если б земля вдруг разверзлась у меня под ногами и я упал в бездну. Я обнял его со всеми признаками чрезвычайного смущения. Он сел, а еще ни он, ни я не промолвили ни слова. Я продолжал стоять, опустив глаза и с непокрытой головой.

Садитесь, сударь, садитесь, – важно сказал он мне. – Благодаря шуму, который наделали ваше распутство и ваши мошеннические проделки, я открыл место вашего жительства. Преимущество таких, как вы, достойных людей заключается в том, что им не приходится жить в неизвестности. Вы прямой дорогой стремитесь к славе. Надеюсь, что вы скоро дойдете до Гревской площади и достигнете такой знаменитости, что будете там выставлены на позор всем.