По дороге; я утешал Манон; но, в сущности, чувствовал отчаяние в сердце. Я убил бы себя, если б не держал в объятиях единственное благо, привязывавшее меня к жизни. Эта мысль только меня и успокаивала.

– Она, по крайней мере, со мной, – говорил я, – она меня любит, что бы ни говорил Тибергий, а это не призрак счастья. Пусть погибнет вся вселенная, я не обращу на то никакого внимания; почему? потому, что все остальное для меня не дорого.

Чувство было правдиво; но в то время, когда я столь презрительно отзывался о мирских благах, я чувствовал, что нуждаюсь хоть в частице их, ради того, чтоб еще величественнее презирать все остальное. Любовь сильнее достатка; сильнее сокровищ и богатств; но она нуждается в их помощи; и что же для нежного любовника может быть страшнее возможности дойти вследствие этого, вопреки самому себе, до грубости самых низких душ?

Было одиннадцать часов, когда мы приехали в Шальо. В трактире нас приняли как старых знакомых. Никто не удивился, что Манон в мужском платье, потому что в Париже и его окрестностях привыкли видеть женщин во всяких видах. Я приказал отлично угостить ее, точно мои дела были в превосходном, состоянии. Она не знала, что у меня плохо насчет денег. Я поостерегся говорить ей оба, этом, намереваясь завтра один, отправиться в Париж, дабы отыскать какое-либо средство против этой досадной болезни.

За ужином, она показалась, мне бледной и похудевшей. Я этого не заметил в госпитале, потому что комната, где я ее там видел, была не из самых светлых. Я спросил ее, не зависит ли это от испуга, который она испытала, увидев, как убили ее брата. Она стала уверять меня, что как она ни была взволнована этим происшествием, но бледность ее зависит единственно от трехмесячной со мной разлуки.

Значит, ты любишь меня чрезмерно? – спросил я.

В тысячу раз больше, чем в состоянии выразить, – отвечала она.

И ты меня больше никогда не покинешь? – добавил я.

Нет, никогда, – отвечала она.

И это заверение было подтверждено столькими ласками, что мне, действительно, казалось невозможным, чтоб она когда, либо могла забыть их. Я всегда был убежден, что она была искренна; что могло заставить ее притворствовать до такой степени. Но она была еще более легкомысленна; или вернее, она терялась, она переставала быть сама собою, когда, впадай в бедность и нужду, видела перед собою женщин, которые жили в довольстве. Я был накануне последнего в этом отношении испытании, которое превзошло все другие, и привело меня к самому странному случаю, который когда либо выпадал на долю человека моего происхождения и состояния.

Зная за ней эту повадку, я на следующий же день поспешил в Париж. Смерть ее брата и необходимость купить белье и платье и для нее и для меня были такими настоятельными причинами, что мне не к чему было придумывать предлоги. Я сказал Манон и хозяину, что пойду нанять карету; но то была уловка. Необходимость заставляла меня идти целиком; я скоро дошел до Кур-ла-Рэнь, где думал отдохнуть. Мне надо было на минуту уединиться и успокоиться, чтоб порешить, что я стану делать в Париже.

Я присел на траву. В голове у меня была целая пропасть соображений и размышлений, которые мало-помалу свелись к трем главным пунктам. Яне; была необходима неотложная помощь ради удовлетворения бесчисленного множества настоятельных нужд. Мне надо было отыскать какое-либо средство, которое могло бы подать мне; надежду на будущее; сверх того – и это было вовсе не маловажно – мне надо было собрать сведения и принять меры насчет безопасности как Манон, так и моей собственной. Исчерпав различные предположения и комбинации на счет этих трех пунктов, я порешил, что пока лучше отложить заботы на счет двух последних. Мы были почти в безопасности в Шальо; что же касается грядущих нужд, то я решил, что о них будет еще время подумать, когда я удовлетворю настоящим,

Теперь же требовалось наполнить кошелек. Г. де-Т. великодушно предлагал мне свой; но я чувствовал, величавшее отвращение напомнить ему об этом. Каким ж надо быть человеком, чтобы пойти и объяснить незнакомому свою бедность, и просить его поделиться с вами своим добром! На это способна только подлая душа, которой низость не дозволяет чувствовать оскорблении, или же покорный христианин, которого избыток великодушия возвышает над стыдом. Я не был ни низким человеком, ни добрым христианином; я отдал бы половину крови, чтобы только избежать подобного унижения.

– Но Тибергий, добрый Тибергий, – рассуждал я, – разве он откажет мне в том, что в состоянии дать? Нет, он будет тронут моим бедствием; но он убьет меня своими нравоучениями. Надо будет вынести его упреки, увещания, угрозы; он заставит меня так дорого заплатить за свою помощь, что я скорей отдам половину моей крови раньше, чем вынесу такую досадную сцену, которая оставит за собой смущение и угрызения совести. Что ж, – продолжал я, – в таком случае надо отказаться от всякой надежды, потому что иных средств нет, а я столь не расположен остановиться на одном из этих двух, что охотнее пролил бы половину крови, чем, прибег бы к одному из них; то есть, всю мою кровь скорей, чем согласиться на оба. Да, всю мою кровь, добавил я, после минутного размышления; – да, без сомнения, я охотней пролил бы всю, только бы не прибегать к унизительным просьбам. Но вопрос идет вовсе не о моей крови. Вопрос о жизни и пропитании Манон; о ее любви и верности. Разве есть что-нибудь равноценное с нею? До сих пор ничего подобного я не знал. Она заменяет мне славу, счастье и благосостояние. Без сомнения, есть много вещей, за приобретение или избежание которых я отдали, бы жизнь; но если я и ценю кое-что наравне с жизнью, то это еще не причина, чтобы считать это равноценным Манон.

После такого рассуждения мне не трудно было принять решение. Я знал, что мне делать, решив отправиться сперва к Тибергию, а оттуда к г. де-Т.

Дойдя до Парижа, и взял фиакр, хоти у меня нечем было заплатить за него; я рассчитывал на помощь, о которой хотел просить. Я приказал везти себя в Люксембургский сад, откуда я послал известить Тибергия, что жду его. Мое нетерпение было удовлетворено его поспешностью. Я безо всяких уверток объявил ему о своем крайнем положении. Он спросил меня, будет ли с меня достаточно тех ста пистолей, которые я ему возвратил, и не говоря ни слова на счет затруднений, он тотчас отправился за ними, с тем открытым, лицом и с тем удовольствием, одолжить человека, которые знают только любовь и истинная дружба. Хотя я ни мало не сомневался в успехе моей просьбы, я подивился, что отделался так дешево, то есть, что он, не бранил, меня за мою нераскаянность. Но я ошибся, рассчитывая, что вполне избавился от его упреков; когда он отсчитал мне деньги, и я хотел было уже проститься с ним, он испросил меня пройтись по аллее. Я ему ничего не говорил, о Манон. Он не знал, что она на свободе; поэтому ею нравоучения обрушились только на мое бегство из тюрьмы и на опасение, что я вместо того, чтобы воспользоваться полученными мною там уроками мудрости, вновь не пустился в распутство. Он мое сказал, что, отправившись на другой день после моего бегства в тюрьму, чтоб навестить меня, он был поражен свыше всякого выражения, узнав, каким образом я ушел оттуда; что он беседовал об этом с настоятелем; что добрый священник еще не пришел в себя от ужаса; но что, тем не менее, он был настолько великодушен, что скрыл от г. главного начальника полиции обстоятельства моего ухода и позаботился о том, чтобы не прошел слух о смерти привратника; что, таким образом, мне с этой стороны опасаться нечего, но что если во мне осталась хоть капля благоразумия, то я воспользуюсь таким ниспосланным небом счастливым оборотом моих дел; наконец, что если я вздумаю воспользоваться его советом, то она, того мнения, что мне следует уехать из Парижа и возвратиться в лоно семьи.

Я до конца выслушал его речь. В ней было много утешительного. Я, во-первых, был в восторге, что мне нечего опасаться со стороны тюрьмы святого Лазаря. Я мог свободно ходить по парижским улицам. Во-вторых, я радовался, что Тибергий и не предполагает даже, что Манон на свободе и воротилась ко мне. Я даже заметил, что он избегал упоминаний о ней, вероятно, думая, что я уже не по-прежнему влюблен в нее, потому что я, по-видимому, успокоился на ее счет. Я решился, если и не возвращаться к отцу, то по крайней мере написать ему в том духе, как он советовал, и засвидетельствовать ему о моем, желании возвратиться на путь долга и покорности его воли. Я надеялся, что он за то пришлет мне денег, под, предлогом, продолжения занятий в Академии; ибо мне было бы трудно убедить его в моем расположении вновь посвятить себя духовному званию; притом, в сущности, у меня вовсе не было отвращения к тому, что я ему обещал. Напротив, я был готов заняться каким-нибудь честным и разумным делом, насколько такое намерение окажется совместным с моей любовью. Я рассчитывал жить с любовницей и в то же время заниматься. И это было весьма совместимо. Я был так доволен всеми этими предположениями, что обещал Тибергию нынче же отправить письмо к отцу. Действительно, расставшись с ним, я зашел в контору для письма и написал такое нежное и почтительное письмо, что, перечитывая его, льстил себя надеждою тронуть родительское сердце.

Хотя, простившись с Тибергием, я был в состоянии нанять фиакр и заплатить за него, я доставил себе удовольствие гордо пройтись пешком, направляясь к г. де-Т. Я был рад пользуясь таким образом свободой, за которую, по заверению моего друга, мне опасаться было нечего. Но вдруг мне впало на ум, что его доверия касались только монастыря святого Лазаря, но что у меня за плечами еще госпитальное дело, не говоря уже о смерти Леско, в которой я был замешан, по крайности, как свидетель. Это воспоминание до того напугало меня, что я вошел в первую же аллею и оттуда приказал привести карету. Я прямо отправился к г. де-Т., который посмеялся моему страху. Он мне и самому показался смешным, когда я узнал от него, что мне нечего опасаться ни со стороны госпиталя, ни на счет Леско. Он сказал мне, что под влиянием мысли, что его самого могут заподозрить в участии в похищении Манон, он утром отправился в госпиталь и выразил желание видеть ее, притворясь, что не знает о случившемся; но там были столь далеки от мысли подозревать его, или меня, что, напротив, поспешили рассказать ему об этом приключении, как о странной новости, и выразили изумление, что такая хорошенькая девушка, как Манон, вздумала бежать с лакеем; он со своей стороны удовольствовался холодным замечанием, что он тому не дивится, и что люди ради свободы готовы на все. Следом он рассказал мне, что оттуда отправился к Леско, в надежде застать там меня и мою прелестную любовницу; что домохозяин, бывший каретником, заверил его, что он не видел ни ее, ни меня: но что он не дивится, что мы не заходили в дома, если хотели видеть Леско, потому что, вероятию, узнали, что он был убит почти в тот же час. Затем, он не отказался рассказать, все, что знать о причине и обстоятельствах этого убийства. Двумя часами раньше, к Леско зашел один, из его приятелей, лейб-гвардейцев, и предложил ему сыграть в карты. Леско так быстро обыграл его, что у того меньше чем через, час не оказалось ста экю, то есть всех его денег.