Настал час ужина, и г. де-Ж. М. не заставил себя дожидаться. Липко был в зале вместе с сестрой. Первым делом старик предложил красавице ожерелье, браслеты и жемчужные серьги, стоившие все вместе не менее тысячи экю. Затем он отсчитал полновесными луидорами сумму в две тысячи четыреста ливров, составлявшую полугодовое содержание. Он подсластил свой подарок множеством нежностей во вкусе старого двора. Манон не могла отказать ему в нескольких поцелуях; таким образом, она приобрела право на деньги, которые он передал ей. Я стоял у двери, насторожив уши в ожидании, когда Леско позовет меня.

Когда Манон заперла деньги и драгоценности, он вошел и, взяв меня за руку, подвел к г. де-Ж. М. и приказал мне сделать ему реверанс. Я отвесил два или три глубочайших поклона.

– Извините, – сказал ему Леско, – он совсем невинный ребенок. Как видите, у него совсем не парижское обхождение, но мы надеемся, что он понемногу образуется. Вы будете часто встречаться здесь с этим господином, – добавил он, обращаясь ко мне; – постарайтесь же хорошенько воспользоваться таким прекрасным примером.

Старому любовнику, по-видимому, было приятно меня видеть. Он два или три раза потрепал меня по щеке, сказав, что я хорошенький мальчик, но что в Париже надо за собой присматривать, потому что тут молодые люди легко вовлекаются в распутство. Леско стал уверять его, что я от природы так благоразумен, что только о том и толкую, как бы сделаться священником, и что все мое удовольствие состоит в богомольи.

– Я нахожу, что он похож на Манон, – сказал старик, взяв меня за подбородок.

Мы так близки с ней по плоти, – отвечал я с наивным видом; – что я люблю сестрицу Манон как самого себя.

Слышите? – сказал он Леско. – Он не глуп. Жаль, что мальчик не получил светского образования.

Ах, сударь! – возразил я, – и у нас в церквах я видел многих, да и в Париже, надеюсь, найду людей глупее меня.

Каково! – сказал он, – для мальчика из провинции просто удивительно.

За ужином весь разговор был почти в том же роде. Ветряная Манон несколько раз взрывами смеха чуть не испортила дела. Ужиная, я нашел случаи рассказать ему его же собственную историю и грозящую ему злую участь. Леско и Манон трепетали во время моего рассказа, особенно когда я с натуры рисовал его портрет; но самолюбие помешало ему узнать в нем себя, и я закончил все так ловко, что он первый нашел, что это ужасно смешно. Вы увидите, что я не без причины распространился об этой дурашливой сцене.

Наконец, настал час идти спать. Мы с Леско ушли. Его проводили в его комнату, а Манон. выйдя под каким-то предлогом, присоединилась к нам. Карета ждала нас за три или четыре дома, и теперь подъехала, чтоб мы сели. В тот же миг мы уехали подальше из этого квартала.

Хотя в моих собственных глазах вся эта проделка была чистым мошенничеством, я не считал ее самой скверной из тех, за которые мне приходилось упрекать себя. Меня более беспокоили деньги, которые я выигрывал в карты. Впрочем, мы воспользовались ею столь же мало, как и другими, и небу было угодно, чтоб более слабый проступок получил более строгое наказание.

Г. де-Ж. М. вскоре заметил, что разыграл дурака. Не знаю, предпринял ли он какие-нибудь попытки открыть нас в тот же вечер; но он пользовался такими влиянием, что поиски его не могли остаться долго бесплодными, а мы были достаточно безрассудны, рассчитывая, что Париж велик и что от его квартала до нашего далеко. Он не только разузнал, где мы живем и в каком положении паши дела, но и то, кто я таков, какую жизнь вел в Париже, о былой связи Манон с Б., о том, как она обманула его; словом, все скандальное в нашей истории. Затем, он вознамерился добиться нашего ареста, и того, чтоб с нами было поступлено не как с преступниками, а как с ведомыми распутниками. Мы еще спали, как в нашу комнату вошел полицейский сержант с полдюжиной рядовых. Они, во-первых, захватили наши деньги, или вернее г. де-Ж, М., и грубо разбудив нас, повели на улицу, где нас ждали две кареты: в одной из них без объяснения увезли бедную Манон, а в другой – отправили меня в монастырь святого Лазаря.

Надо испытать самому такие превратности судьбы, чтоб судить об отчаянии, какое они могут причинить. Полицейские имели жестокость не дозволить мне ни обнять Манон, ни сказать ей слово. Я долго не знал, что сталось с нею. Для меня, без сомнения, было счастьем, что я не узнал этого раньше; ибо столь ужасная катастрофа лишила бы меня чувств, а быть может и жизни.

Итак, моя несчастная любовница была увезена на моих глазах, и отправлена в убежище, которое мне страшно назвать. Какая судьба для прелестнейшего создания, которое занимало бы первый в мире престол, если б у всех были мои глаза, и мое сердце! Там не обходились с ней по-варварски: но она была заключена в тесной тюрьме, одинока, и принуждена была отбывать ежедневно известный рабочий урок, как необходимое условие для получения отвратительной пищи. Я узнал об этой печальной подробности только долгое время спустя, испытав, и сам в продолжение нескольких месяцев суровое и скучное наказание. Полицейские и мне не сказали, куда меня приказано отвезти, и я узнал о своей участи только у ворот монастыря святого Лазаря. В этот миг я предпочел бы смерть тому состоянию, которое, как я думал, угрожало мне. У меня было ужасное представление об этом доме. Мой страх усилился, когда солдаты еще раз обыскали мои карманы для удостоверения, что в них нет оружия и ничего годного для защиты.

Тотчас же явился настоятель; его предупредили о моем прибытии. Он с большой кротостью поздоровался со мною.

Батюшка, – сказал я, – без оскорблений; я скорей умру тысячу раз, чем потерплю унижение.

Нет, сударь, нет, – отвечал он, – вы станете вести себя благоразумно и мы будем довольны, друг другом.

Он, попросил меня подняться наверх. Я последовал за ним без сопротивления. Стрелки сопровождали нас до двери; настоятель, войдя со мной в комнату, сделал знак, что они удалились.

И так, я ваш пленник! – сказал я ему. – Что ж вы думаете, батюшка, делать со мною?

Он сказал мне, что очень рад, что я заговорил разумным тоном, что его обязанность состоит в том, чтоб постараться внушить мне любовь к добродетели и религии, а моя в том, чтоб воспользоваться его увещаниями и советами, что если я хотя несколько буду ответствовать на его заботы обо мне; то в уединении найду наслаждение.

Наслаждение! – возразил я, – вы не знаете, батюшка, что только одна вещь может доставить мне наслаждение.

Я знаю, – отвечал он; – но надеюсь, что расположение вашего духа изменится.

Его ответ дал мне понять, что ему известны мои похождения, и, быть может, даже и мое имя. Я попросил его разъяснить мне это. Он, понятно, отвечал, что ему сообщили обо всем.

Услышать это было для меня самым жестоким наказанием. Слезы полились у меня ручьями, и я предался самому страшному отчаянию. Я не мог, утешиться в том унижении, которое сделает меня предметом толков всех знакомых, и позором для моего семейства. Целую неделю я провел в самом глубоком унынии; я не мог ни о чем ни слушать, ни думать как только о своем посрамлении. Даже воспоминание о Манон ничего не прибавляло к моей скорби; оно проходило просто, как чувство, предшествовавшее этой новой муке, но господствующей в моей душе страстью был стыд, и смущение.

Немногие знают силу этих, особенных движении сердца. Большинство людей чувствительно только к пяти, шести страстям, в кругу коих проходит, их, жизнь и к коим сводятся все их волнения. Отымите у них, любовь и ненависть, наслаждение и горе, надежду и страх, и они ничего не будут чувствовать. Но лица с более благородным характером могут приходить в волнение на тысячу разных, видов, кажется, будто у них, более пяти чувств, и что в них могут возникать идеи и чувства, превосходящие обыкновенные природные пределы; они сознают это величие, возвышающее их над пошлостью, а потому очень ревнивы к нему. Отсюда проистекает, почему они так нетерпеливо переносят презрение и насмешку, и отчего стыд приводит их в жестокое волнение.

Я сознал это печальное преимущество, сидя в монастыре святого Лазаря. Моя печаль показалась настоятелю столь чрезмерной, что, опасаясь ее последствий, он почел долгом обращаться со мною с большой кротостью и снисходительностью. Он посещал меня от двух до трех раз в день. Он часто брал, меня с собою, чтобы пройтись по саду, и его рвение истощалось в увещаниях и спасительных советах. Я кротко их выслушивал. Я даже выражал ему благодарность. Он на этом строил, надежду на мое обращение.

– Вы по природе так кротки и любезны, сказал он мне однажды, – что я не понимаю той распущенности, в которой вас обвиняют. Меня удивляют две вещи: первое, каким образом, с вашими превосходными качествами, вы могли предаться разврату, и второе, – что меня поражает еще более, – каким образом вы столь охотно принимает мои советы и наставления, втянувшись, в течение стольких лет в распутство. Если это раскаяние, то вы отменный пример небесного милосердия; если это природная доброта, то в вашем характере, по крайней мере, имеется превосходная основа, которая заставляет меня надеяться, что у нас не будет нужды подвергать вас долгому заключению, чтобы возвратить вас к честной и согласной с правилами жизни.

Я был в восторге, видя, что он такого обо мне мнения. Я решил утвердить его в нем при помощи поведения, которое могло бы вполне удовлетворить его, убежденный, что в этом самое верное средство сократить срок моего заключения. Я попросил у него книг. Он предоставил мне выбор, и был удивлен, что я остановился на некоторых серьезных авторах. Я притворился, будто с величайшей усидчивостью предаюсь изучению; равно, при всяком случае, я представлял ему доказательства желанной им перемены.

Но она была только внешняя. К стыду моему, мне должно сознаться, что в монастыре святого Лазаря я разыгрывал лицемера. Наедине, вместо того, чтобы заниматься, я только плакался на свою судьбу. Я проклинал и тюрьму, и тиранию, которая меня в нее заключила. Едва я отдыхал от уныния, во что повергла меня душевная смута, – как меня начинала мучить любовь. Отсутствие Манон, неизвестность ее судьбы, страх, что я больше никогда ее не увижу, были единственным предметом моих размышлений. Я воображал ее в объятиях г. де-Ж. М., ибо таково было первоначальное мнение; не подозревая, что он обошелся с нею так же, как со мной, я был убежден, что он удалил меня единственно затем, чтобы спокойно обладать ею.