– Мне крайне неприятно, что такое произошло именно тогда, когда вы впервые появились здесь. Понятно, что мы производим на вас весьма неблагоприятное впечатление.

Рамон тут же отметил про себя это «вы» и «мы». Значит, его считают посторонним. В отместку он сжал губы и промолчал, и это молчание было полно осуждения.

– Если бы, – вновь заговорил аббат, – давая обеты, братья всегда заранее знали, от чего отказываются, возможно, в наших обителях было бы меньше заблудших душ и воистину мерзостных грехов, о которых лучше не вспоминать!

– О чем вы? – спросил Рамон.

– О том, что принимать постриг должны люди, сполна познавшие мирскую жизнь со всеми ее греховными влечениями! Господь не напрасно заключил наши души в плоть – мы должны познать не только свою душу, но и свое тело.

– Как можно являться к Богу, будучи запятнанным грязью плотских грехов?! – воскликнул Рамон.

– К Богу прийти никогда не поздно, – спокойно заметил аббат Опандо.

– А как же обеты?

– Разве в юности вы не были свободны от них?

И тут у Рамона вырвалось:

– Я никогда не был свободным! Я с детства знал, что стану священником!

Взгляд аббата Опандо был полон проницательности.

– Вы сами так решили?

– Я? Я ничего не решал. Так решила… моя мать.

– Ваша мать? А отец?

– Я никогда его не видел. Он оставил семью еще до моего рождения.

– Я давно хотел спросить вас, Рамон, вы когда-нибудь смотритесь в зеркало?

– Да… когда это необходимо, – растерянно пробормотал тот, не понимая, что имеет в виду настоятель. – А что?

– Известно ли вам, что вы очень красивы? Увидев вас впервые, я был поражен.

Рамон отпрянул так резко, что едва не смахнул со стола глиняную кружку с остатками сока.

Аббат Опандо не двинулся с места. Его губы тронула слабая улыбка.

– Я просто хотел подчеркнуть свою мысль о неведении. Мы себя не знаем. Чужие слова, мнения, правила, законы – вот то лживое зеркало, в котором мы видим свой облик, весьма далекий от истинного. Будь иначе… возможно, вы выбрали бы другой путь и иное поприще.

Лицо Рамона вспыхнуло.

– Вы считаете, я недостоин…

– Господь свидетель, – перебил аббат, – я так не думаю. Полагаю, вы всегда будете преданно служить Церкви. Что касается вашего назначения… У вас мало опыта, но это придет. Все мы были молоды. Просто иногда задавайтесь вопросом: «Что удерживает меня здесь? Необходимость или вера?»

Рамон задумался. В самом деле, чем был для него монастырь? Местом наказания, бегства, искупления грехов? Для брата Бартолда это было единственное место, где он сумел себя найти. Он же, Рамон Монкада, заключил свое сердце в обитель, потому что не ведал другого прибежища.

– Знаете ли вы, что в нашем ведении находится еще и женский монастырь? – после паузы спросил аббат Опандо. – По воскресным дням я служу там мессу и исповедую монахинь и послушниц. Вы, как приор, можете и, вернее, должны перенять у меня эту обязанность. К сожалению, у меня очень мало времени. Однако я уже говорил о вас настоятельнице.

Рамон впал в смятение, и тогда настоятель прибавил:

– Эти исповеди – чудо! Я всегда умиляюсь и воистину просветляюсь душой. Что касается послушниц, то это не женщины в полном смысле слова – юные невинные девушки. Если у них порой и возникают «греховные» мысли, то они вам о них не расскажут. Не беспокойтесь, ваш слух не будет оскорблен чем-то нечистым. К тому же вы их не увидите. Хотя, да простит меня Господь, там есть на что посмотреть!

Глава III

Стоял конец июня, и было тепло, несмотря на то что дул сильный ветер. Морская гладь была прорезана пенящимися полосами волн, и взлетающие на волнах корабли, эти создания из дерева, железа и холста, казались живыми. Воздух был не мягким, как в Испании, а резким, насыщенным будоражащими запахами сырости, зелени, смолы.

Он был чудесен, этот поднимавшийся из воды, окутанный соленым туманом город. Толпы людей текли, как воздушные потоки, внешне неуправляемые и хаотичные, а на самом деле устремленные к невидимой цели.

Рамон невозмутимо взирал на толкотню и давку. Его не волновали запахи колбас, окороков, жареной дичи и рыбы, сыров, сластей, струящиеся из харчевен, лавок, трактиров, от лотков уличных торговцев. На рассвете Рамон съел только кусок хлеба, запив его кружкой колодезной воды. Он давно научился отгораживаться, отстраняться от всего мирского. Он не принадлежал ни к богатым, ни к бедным, ни к аристократам, ни к простолюдинам. Он был чужим и одновременно своим везде. Он был священником.

Женский монастырь показался новому приору тесным и бедным. Темные стены, массивные своды, узкие, как горные тропы, галереи, залы, напоминающие подземелье, куда никогда не попадает солнечный луч, – все это произвело на отца Рамона гнетущее впечатление. Что могли чувствовать те, кто пребывал в атмосфере унылой суровости, замершей жизни, пронизывающего душу холода? Самое большее – трепет, имеющий куда больше общего не с верой, а с обыкновенным страхом.

Рамон служил мессу в большом, холодном и сумрачном зале перед толпой безмолвных фигур, чьи лица были спрятаны под покрывалами. Было сложно догадаться, что это женщины, – свободные черные одежды не обрисовывали их тел. В какой-то миг у Рамона мелькнула мысль, что они похожи на пленников, рабов, которых жестокие хозяева согнали для отправки в чужую страну. Произнося торжественные, светлые слова, он испытывал не гордость, а неловкость: вряд ли его речь могла служить утешением и напутствием для этих странных существ, которые никогда не видели солнца и неба просто потому, что не поднимали глаз.

Рамон не понимал, почему аббата Опандо так умиляли исповеди этих женщин. Хотя в маленьком, тесном конфессионале[16] царил полумрак, новый приор был рад тому, что отделен от исповедуемых не только железной решеткой, но еще и толстым занавесом.

Монахини монотонно и тихо произносили заученные слова. Сначала Рамон волновался и держался натянуто, но постепенно привык и даже стал различать в их голосах нотки живого человеческого чувства. В этих скромных и отчасти скорбных исповедях таилась робкая надежда на то, что он, безликий Божий посланник, замолвит за них словечко перед Господом.

Их грехи были невелики: рассеянно молилась, впала в непростительное уныние, не слишком усердно и охотно выполняла послушание, таила злые мысли в отношении других сестер и тому подобное.

После монахинь Рамон исповедовал послушниц; их голоса были нежнее и тоньше и вместе с тем звучали громче и живее. Как и монахини, они говорили почти одно и то же, потому Рамон очень удивился, когда очередная послушница вдруг произнесла:

– Я рада, что наконец могу поговорить с вами, святой отец. Я давно собиралась это сделать, но все не могла решиться.

Девушка говорила взволнованно и торопливо, точно боясь, что ее прервут и не позволят сказать то, что она хочет, или она сама внезапно утратит решимость.

Рамон, отметивший это непривычное «я рада», спокойно и несколько холодновато промолвил:

– Я тебя слушаю. В чем ты грешна?

– Я хотела спросить совета.

– Я слушаю, – повторил Рамон.

– Не знаю, с чего начать. Боюсь, у нас мало времени… – И вдруг произнесла, невольно сбив Рамона с толку: – Быть может, вы спросите меня сами, святой отец?

Рамон напрягся, не зная, что ответить или что спросить, потом решил начать с самого простого:

– Ты собираешься принять постриг?

– Именно об этом я и хотела с вами поговорить… – сказала девушка и вдруг замолчала.

Время шло, и священник снова задал вопрос:

– Давно ли ты в обители?

– Шесть лет. Мне было десять, когда отец оставил меня здесь. Моя мать умерла, а он снова женился, и они с новой женой решили, что я должна стать послушницей, а потом принять постриг.

– Вы не были согласны с решением отца? – спросил Рамон, незаметно для себя переходя на «вы».

– Меня не спрашивали. Когда я сюда попала, мне сказали, что я должна стать монахиней, и со временем я приняла это как неизбежное.

Она тяжело вздохнула, и, желая подбодрить ее, Рамон промолвил с необычной мягкостью и даже сочувствием:

– Что же тревожит вас теперь?

– Что тревожит? – повторила девушка, и ее голос наполнился чувствами – возмущением, непониманием, даже иронией. – Недавно я узнала, что мой отец передумал: он нашел мне жениха и уже не хочет, чтобы я оставалась в монастыре, а желает выдать меня замуж!

– Вас огорчает, что именно теперь, когда вы готовы принять постриг, ваш отец решил изменить вашу судьбу? Вы можете поговорить с ним и объяснить, что будет большой ошибкой сбивать вас с пути в тот миг, когда душой вы уже всецело преданы Господу. Если же вы все-таки склонны покинуть обитель и вернуться в мирскую жизнь, в том нет ничего дурного: как послушная дочь, вы обязаны покориться воле своего отца. Оба выхода достойны добродетельной девы, так что решайтесь!

Воцарилось напряженное молчание. Потом послушница тихо произнесла:

– Я не хочу подчиняться воле отца – за все годы моего пребывания в обители он ни разу не навестил меня и даже не передал привета. Не думаю, что его стремление забрать меня домой вызвано добрыми чувствами. Скорее, он хочет сделать это из корыстных соображений. И я не желаю принимать постриг, потому что жизнь в монастыре не дала мне ни освобождения, ни радости, ни счастья. Мое горе заключается в том, что я не могу заставить себя любить отца и в то же время не способна притворяться, будто хочу стать монахиней!

Рамон вздрогнул. Насколько же сказанное было близко ему самому! Вечные нотации сеньоры Хинесы, а потом колледж и монастырь – бездумно заученные молитвы, холодная жизнь аскета. Ему не были знакомы ни счастье, ни радость, а об «освобождении» не стоило и мечтать. Он привык жить в оковах.

Забывшись, Рамон задумчиво произнес:

– Я вас понимаю. – И, опомнившись, добавил: – К сожалению, я не могу дать вам ответ сегодня, сейчас, мне нужно подумать.