А Наполеон впоследствии с горечью назовет этот холмик «роковым редутом»...

— Ага, синие! Баклажаны! — не удержался от остроты Вяземский, завидев на склоне, выше себя, французские мундиры.

Прошлым летом его поразило, что один заезжий малороссийский помещик называл эти лиловые овощи «синенькими», и теперь врожденная страсть к словесной игре заставила его сочинить этот каламбур.

— А вот мы вас на рагу! — И он выхватил из ножен саблю дамасской стали, перешедшую ему в наследство от отца, — это был скорее предмет искусства, нежели оружие.

— Ragou? — изумленно прокартавил французский офицер, прежде чем пасть от удара его клинка.

«Велика сила искусства!» — опять мысленно скаламбурил Вяземский, может быть, для того, чтобы не думать о смерти, своей и чужой. Ведь он только что убил человека так же хладнокровно, как разрезал бы баклажан...

И — вот она, вершина кургана! Загарцевала на ней гордая красавица Маруся, заржала победно.

И тут пчелиный рой с жужжанием пронесся мимо раскрасневшегося лица князя.

Пули?!

Вяземский не видел, кто именно в него целился, кто именно стрелял: фигуры и лица казались размытыми.

«Зря очки выкинул, — мелькнуло у него в голове. — Даже не узнаю, от чьей руки я...»

Но и на этот раз не ему было суждено погибнуть от ядовитых укусов свинцовых пчел.

Сивая кобыла в яблоках дернулась под седлом и закричала, как роженица. Лошадь повалилась на бок, всей своей тяжестью придавив седока.

Ему был виден в этот миг только маленький фонтанчик крови, который бил из простреленной холки.

И горбок на Марусиной шее был похож на маленький вулканчик, присыпанный инеем, но иней таял под извергаемой из кратера темной, едко пахнущей лавой...

Теплая кровь брызнула ему на щеки, на подбородок, он слизнул ее с собственных губ и ощутил вкус — кисловатый, как у ежевичного морса.

Кобыла больше не ржала. Она хрипела. Лошадь приняла на себя предназначенную ему смерть.

А Вяземскому казалось, что хрипы вырываются из его грудной клетки и что умирает он.

Дышать было трудно. Смотреть на белый свет было еще труднее: веки смежались, и стоило невероятных усилий держать глаза открытыми...

А за маленьким седовато-серебристым Везувием, склоны которого почернели от крови, четко прорисовалась другая фигура — православный крест на куполе маленького белого храма.

Церквушка деревни Бородино, стоявшая в пятистах шагах от рокового редута, словно бы в один миг приблизилась, позволяя близорукому человеку, лежащему на вершине кургана, разглядеть ее во всех подробностях...

Глава 2

ДЕРЖИ НОГИ В ТЕПЛЕ, А ГОЛОВУ В ХОЛОДЕ

...— Как ты думаешь, Ефим, Бог на самом деле есть или его люди выдумали?

— Господь с вами, барин, грех-то какой! — Денщик начал мелко, истово креститься.

— А многие умные люди очень даже сомневались. Господин Вольтер, к примеру.

— Да ить он же небось из хранцузов!

— Что верно, то верно.

— Дык понятно — злодей!

Не далее как нынешним утром, незадолго до начала Бородинского сражения, вел он эти провоцирующие, богохульные разговоры, продвигаясь в группе других ополченцев по Большой Смоленской дороге.

И вдруг, будто нарочно наперекор ему, зазвенело, заискрилось невдалеке светлое церковное пение.

И Ефим и прочие солдаты и офицеры тотчас же, как по команде, обнажили головы и опустили ружья к земле.

Чтобы не выглядеть белой вороной, снял свой твердый кожаный кивер и Петр Андреевич. Озираясь в поисках певчих, он спешился, передал Ефиму повод Чалого:

— Где-то поют? Откуда это?

— Несут, ваше сиятельство! — торжественно отвечал денщик с блестящими от восторга глазами.

— Что несут?

— Эхма, поспеть бы! — не отвечая на вопрос хозяина, воскликнул Ефим.

Впервые в жизни проявив нерадение и бросив барского коня на произвол судьбы, он со всех ног бросился вслед за пехотинцами, на бегу умудряясь то и дело кланяться.

Вяземский отчего-то не рассердился. В его душе проснулось какое-то странное чувство — не то жгучее любопытство, не то несвойственное ему прежде нетерпеливое ожидание чуда. А ведь он в чудеса не верил, а признавал до сих пор лишь мировую закономерность!

Поспешив за Ефимом и прочими, он наконец врезался в огромную толпу людей, которую собрало вокруг себя церковное шествие, остановившееся на вершине холма.

Мужики с непокрытыми головами держали на белоснежных вышитых полотенцах икону Божьей Матери, убранную полевыми цветами и шелковыми лентами. Вяземский понял, что именно к ней и относился возглас Ефима: «Несут!»

Шел молебен.

Дьячки, размахивая кадилами, выводили слаженно:

— Спаси от бед рабы Твоя, Богородице...

— Заступница! — с чувством прошептал кто-то рядом с князем. — Чудотворная!

Это была вывезенная из Смоленска и следовавшая с тех пор за русской армией Божья Матерь «Умиление».

Но даже тени умиления не увидел Петр Андреевич в темном, печальном и мудром лике Ее, взиравшем на русских воинов из-за сверкающего в солнечных лучах оклада.

Зато почудилось вдруг молодому князю, что бездонные, запредельные зеницы Пресвятой Девы повернулись в его сторону и их неземная, горняя материнская сила проникла глубоко-глубоко, прямо в душу, где жили ум и поэзия, но до сего дня не находилось достаточно места для настоящей веры.

И в этот момент, кажется, нечто важное было ему обещано свыше. Не счастье и радость, о нет. Вернее, не только это.

Обещано было ему нечто большее — жизнь. И со счастьем, и с радостью, но еще и со страданием и с состраданием... И с долгом, и с обязанностями, а главное — с пониманием, которое не многим из смертных даровано.

Тогда он не мог себе объяснить этого чувства и не ведал, что осознание высшего Смысла придет к нему, но лишь в глубокой, дряхлой старости. Он просто принял жизнь как щедрый дар. Долгую, очень долгую жизнь...

Батюшка загудел надорванным, напряженным голосом:

— ... яко вси по Бозе к Тебе прибегаем, яко нерушимой стене и предстательству...

И тогда Петр Андреевич Вяземский явственно ощутил, как чья-то теплая, твердая ладонь — нет, не ладонь, а длань — легла на его вихрастую, еще совсем мальчишескую макушку и несильно, ласково, однако настойчиво пригнула к родной земле, которую нужно было защитить.

Князь упал на колени на пересохший суглинок и отдал земной поклон...

Это он-то, насмешник и скептик, ярый поклонник господина Вольтера...

Он, чей рассудок всегда оставался холодным даже тогда, когда сочинял свои стихи...

Он, привыкший во всем сомневаться и веривший лишь очевидным, материальным, эмпирически проверенным фактам...

— Богородице, Дево, радуйся! — шепотом воззвал он к потемневшему, но такому лучезарно—светлому лику. В эти минуты он веровал, глубоко и до конца.

Потом началась битва, в которой пушечным ядром под князем убило Чалого...

А еще чуть позже — и сивую в яблоках кобылку Марусю свалили неприятельские пули...

Две убитые лошади под одним всадником за одно августовское утро — не много ли для того, чтобы быть простой случайностью?

И могло ли быть случайностью, что князь успел разглядеть крест, венчавший купол церкви деревни Бородино, прежде чем померкло его сознание?..

— Живой, живой! — Ефим плакал от радости, как чувствительная барышня, извлекая хозяина из-под трупа лошади. — Правду матушка ваша говаривала — в сорочке родились!

— ...В сорочке родилась... живая...

Услышала это Алена или только подумала?

Желаемое или действительное?

Да что гадать! Реальность, несомненная реальность!

Потому что только в реальности чувствительные пальцы художницы и ювелира, привыкшие превращать в филигранные кружева тончайшую каленую проволоку, могут ощущать шершавость налипших на подушечки песчинок.

И только живой человек способен распознать разность температур. Для умершего существует лишь вечный холод.

А она явственно чувствовала: ее икры и ступни пригревает жаркое солнце, а мокрый затылок начинает мерзнуть. Значит, голова в тени.

— Держи ноги в тепле, а голову в холоде, — бывало, учила ее уму-разуму бабушка, и вот — теперь это образное наставление воплотилось в реальность...

«Ура! Я жива, жива, жива!!!»

А раз уж жива — можно попробовать открыть глаза.

Попробовала — удалось.

Взгляд уперся в яркий полосатый тент-зонтик. Такие разбросаны по всему огромному побережью острова Лидо, хотя курортный сезон еще, собственно, не начался.

Выходит, Алена уже не в море, а на берегу.

И — вот оно возникло, то самое, мельком увиденное среди адриатических волн бледное мужское лицо. Оно загородило радужные полосы полотнища пляжного зонта.

Венецианец-спаситель.

Или спасатель? Может, это его служба и оплачиваемая обязанность — вытаскивать из воды незадачливых, чересчур самоуверенных и неосторожных купальщиков?

Служба или не служба — неважно. Благодаря ему продолжается земное существование Алены Вяземской, Ленки Петровой, обычной девушки, а не какой-то там русалки.

— Грацие, синьор, — проговорила Алена, и это было все, что она помнила из итальянского.

Его нахмуренное, встревоженное лицо разгладилось, по тонкому красивому лицу разлилась счастливая улыбка, а глаза как будто изменили цвет, из серо-стальных превратились в ярко-синие.

— Не за что меня благодарить.

Он в самом деле ответил по-русски или опыт работы над портретами помог Алене прочесть смысл сказанного по его мимике?

— Слава Богу! —добавил загадочный венецианец, теперь уже точно на ее родном языке, с легким московским аканьем, без каких бы то ни было признаков итальянского акцента.