– Эд? Эд Келли? Из Брайтон-парка? Он еще на канале работал, такой высокий рыжеволосый парень?

– Да, это он, – упавшим голосом подтвердила я.

– Боксер?

– Верно.

– Мой личный враг, – вдруг подытожил он.

– Что, простите?

Он засмеялся.

– В политическом аспекте. Я республиканец, мисс Келли, а ваш брат – лучшее оружие, какое только может быть у демократической партии. Я сам видел, как они с его ребятами из Брайтон-парка маршем прошли к избирательным участкам, и любой республиканец знает историю о том, как он после выборов обхватил руками урну для бюллетеней и не отпускал ее, пока полиция не препроводила его вместе с ней в пункт подсчета голосов.

– Он должен был защитить эту урну, чтобы вы, республиканцы, ничего там не подтасовали! – вырвалось у меня. – Как вы вообще могли допустить, чтобы партию Линкольна захватили такие жулики, как этот ваш Большой Билл Томпсон?

– Но это и есть партия Линкольна, – подал голос Грэхем. – А на юге именно вы, демократы, пытаетесь не допустить нас к голосованию. И законы Джима Кроу[188] – это их рук дело.

В разговор вступила Маргарет:

– Я сама из Канзас-Сити. У нас о правах рабочего класса заботятся как раз демократы.

– Послушайте, неужели мы испортим такой очаровательный вечер спорами о политике? – остановил нас лейтенант Доусон. – Посмотрите, как уже косятся на нас французы. Они думают, что у нас тут настоящая ссора.

И правда. Четыре ближайших к нам столика погрузились в тишину. Люди смотрели на нас и вслушивались в интонацию перепалки, хотя и не понимали слов. И бог весть что себе придумывали. Да, когда не знаешь языка, это может быть настоящей проблемой.

Я мило улыбнулась людям за соседним столиком.

– Pas problème, – сказала я. – Nous sommes amis.

Они продолжали безучастно смотреть на меня.

– Comprendez vous?[189] – на всякий случай решила убедиться я.

Ответила мне одна молодая женщина в дамской шляпке «колокол»:

– Oui, je comprends, mais vous parlez un français bizarre[190].

Солдаты-негры ее поняли, и следующие полчаса мы все хохотали, пока лейтенант Доусон и остальные на все лады твердили это bizarre, стараясь изо всех сил воспроизвести французское произношение, а Грэхем добавил к этому еще модуляцию голосом настоящего южанина. Напоследок лейтенант Доусон со своей дикцией профессионального юриста повторил всю фразу, а слово bizarre выговорил по слогам.

– Américains, – сказал мужчина, сидящий с той молодой женщиной, и пожал плечами, как будто это все объясняло.

Семь лет я жила среди людей, которые на самом деле не понимали ни меня, ни мою страну. Даже Питер иногда смотрел на меня, будто я с другой планеты. Последние годы войны и вместе пережитые страхи сплотили всех парижан в единое целое. Но сейчас я осознавала, что я все-таки американка, уроженка Чикаго – и я в бегах. Я любила Париж, но мой дом был не здесь. Неужто я теряю себя? «Je parle un français bizarre»[191]. Ох, Питер, а не могли бы мы с тобой поехать ко мне домой вместе? Ты был бы счастлив, став американским ирландцем. Но затем я вспомнила, что меня нет – я умерла.

Лейтенант Доусон заказал еще бутылку шампанского, и я позволила вину вернуть себя в наше «здесь и сейчас».

– Я был по-настоящему опечален, когда узнал про жену Эда, – сказал мне лейтенант.

– Что?

– Мэри. Она умерла во время эпидемии гриппа.

– О нет, – ахнула я. – Когда это произошло?

– Прошлой весной, – ответил он. – Так ужасно потерять еще и ребенка.

– Сын Эда тоже умер?

– Нет, просто… В общем, я слышал, что жена его была на восьмом месяце беременности.

«Бедный Эд, – подумала я, – бедный, бедный Эд!» И ни слова соболезнования от меня, еще одной нашей рыжеволосой. Бедняжка Мэри. Она была так добра ко мне в то утро, когда я покидала Чикаго. Она-то умерла по-настоящему, тогда как я лишь прикидывалась мертвой.

Какая жестокая мистификация. Мне захотелось написать Эду, утешить его. Рассказать ему про Питера. Про мою жизнь тут. Про войну. Но я, конечно, не могла. Совершенно неподходящий момент для моих писем, когда он все еще скорбит о своей Мэри. Но как бы мы с Маргарет обрадовались, если бы сейчас к нам сюда вошел Джон Нолл. Или Джонни Фини. Да что там – даже Пол О’Тул. «Ошибочка вышла, – сказали бы они нам. – Мы живы». Как бы мы это отпраздновали! Разве не то же самое почувствовали бы и мои близкие, если бы я вернулась к ним, восстав из мертвых? Не знаю.

Возможно, Эду мне писать действительно не стоило, но я могла бы послать письмо Мейм и Майку, могла бы все им объяснить. А уж они потом пусть расскажут Эду.

Я так и сделала, исписывая страницу за страницей. Я рассказала им, что замужем за человеком, которого люблю и который любит меня. Он сражается за свободу Ирландии. Но если – нет, не «если», а «когда» – когда дела в Ирландии немного наладятся, мы с ним обязательно приедем погостить в Чикаго. Я до сих пор помню их адрес в Арго, и остается надеяться, что они по-прежнему живут там.

Я ждала ответа. Месяц ждала. Почта, как и прежде, работала очень медленно. Прошло два месяца, три, четыре… Ответа не было. Им все равно. Я для них умерла. Что я могла с этим поделать?

На свой сороковой день рождения, 18 апреля 1919 года, когда в Париже уже явственно чувствовалось наступление весны, я сделала себе короткую стрижку. Точнее, это сделал месье Леон. Брадобрей. Потому что, как мне было сказано, ни один уважающий себя дамский парикмахер не стал бы так увечить этот предмет женской гордости – ее прическу. Леон – русский, и он напоминал мне Стефана, хотя он-то как раз бежал от русской революции, вместо того чтобы рваться ей навстречу. Пока он рассуждал про убийство царя и царской семьи, я прислушивалась к тому, как его ножницы чикали у меня на затылке. Он закончил, и я посмотрелась в зеркало.

– Не слишком шокирующе? – спросила я у Леона.

Я выглядела какой-то голой, а цвет моих темно-рыжих волос стал более глубоким. Глаза в обрамлении челки на лбу казались больше.

– Вовсе нет. Скоро этот стиль будет писком la mode, – заверил меня Леон, подметая с пола мои рыжие волосы и выбрасывая все это в мусорную корзину. – Сберегать это уже не имеет смысла, потому что рынку париков капут. Больше никакой маскировки. Лицо, фигура – все открыто. Образ новой женщины.

Но хорошо ли это было для меня в мои сорок? Мое отражение в зеркале улыбалось и словно говорило: в Париже ты выглядишь намного свежее, чем выглядела бы в Чикаго.

И это было правдой. Там я была бы незамужней дамой, постепенно двигающейся к старости. Здесь же я смотрелась существенно моложе, чем Натали Барни и Гертруда Стайн. А ведь они обе по-прежнему были на виду в Париже. Эдит Уортон в свои пятьдесят восемь написала, по-моему, свой лучший роман. Она дала Сильвии Бич и мне почитать «Эпоху невинности» еще в рукописи.

– А образ Эллен, графини, кажется вам правдоподобным? – поинтересовалась у меня Эдит.

– Абсолютно, – уверенно ответила я, а сама подумала, что Нью-Йорк с 70-х годов прошлого века, наверное, изменился не настолько разительно, как Бриджпорт, где женщине с прошлым жить трудно. Не поэтому ли Майк и Мейм не ответили на мое письмо?

А еще, думала я, без всех этих волос мне легче держать голову высоко поднятой. Питеру этот стиль наверняка понравится. Но от него по-прежнему не было вестей.

Бедная Ирландия.

Англичане были решительно настроены добить мятежников.

Британская армия маршем прошла от полей Фландрии до графства Типперэри. Не так уж и далеко, если разобраться, думала я, когда начали поступать сведения о зверствах, чинимых англичанами. Ирландцы называли их «черно-коричневыми» из-за их импровизированной униформы – армейских штанов цвета хаки и темно-синих полицейских кителей.

«Это криминалитет, многих набрали в английских тюрьмах, – писала Мод в одном из писем отцу Кевину. – Поджигая дом, они радуются. Эти убийцы нападают на женщин и детей, тогда как большинство наших мужчин арестованы или находятся в бегах. Ирландия превратилась в поле боя».

И мой бедный Питер опять находился в гуще всего этого. Да и жив ли он вообще?


При виде моей новой прически мадам Симон лишь кивнула.

– C’est la vie, – вздохнула она.

Мы больше не копировали картины старых мастеров или работы других дизайнеров. Мы воровали идеи из кинематографа. Я, например, ходила смотреть фильм «Флэппер»[192] с Олив Томас в главной роли пятнадцать раз.

Новая коллекция мадам Симон называлась Costumes du Cinéma – «Костюмы Кино».

Моя «Сенека» тоже не простаивала без дела. Мирная конференция привела в Париж море американцев. Мы с Флойдом Гиббонсом фотографировали как невменяемые. Флойд взял интервью у Вудро Вильсона и, чтобы сделать мне приятное, задал президенту вопрос про Ирландию. Ирландский народ уже проголосовал за независимость от Британии. Поддержат ли их Соединенные Штаты? В конечном счете, разве прошедшая война велась не за то, чтобы защитить права малых наций?

– Мы не станем вмешиваться во внутренние дела нашего ближайшего союзника – Великобритании, – ответил Вильсон.

Вот так-то.


Июль, 1919

Я сидела в гостиной Ирландского колледжа и слушала доклад членов американской комиссии по независимости Ирландии об усилиях, предпринятых ею, чтобы эта самая независимость была официально признана в Версальском договоре. Там собралось человек пять священников, шестеро или семеро студентов, отец Кевин и я. Речь держал председатель комиссии, бывший губернатор Иллинойса Эдвард Данн. Я пряталась за спину сидящего передо мной священника, потому что Данн присутствовал на свадьбе Майка и Мейм. И Нору Келли он узнал бы.

– Вудро Вильсон показал себя идеалистом, – сказал Данн. – Но я боюсь, что он стал жертвой своей глубокой предубежденности. Он ольстерец, и притом южанин, чей отец служил капелланом в армии конфедератов. В любом, кто не является белым, англосаксом и протестантом, он видит человека второго сорта. Он ввел полную сегрегацию для федеральных должностей и расхваливал Ку-Клукс-Клан. Он с презрением относится к американским демократам ирландского происхождения, видя в них лишь коррумпированных ставленников боссов больших городов. На выборах он обещал поддержать независимость Ирландии. И нарушил свое слово. Что же касается самого договора, мне понятно, почему Франция хочет ослабить Германию, но я опасаюсь, что наложенная репарация вызовет такое негодование у немецкого народа, что добрые отношения с другими европейскими странами будут сильно затруднены, если не невозможны в принципе. Относительно Британии можно сказать, что она получила еще больше колоний и будет продолжать свою политику под лозунгом «разделяй и властвуй». Она будет делать с этими странами то, что веками делала с Ирландией. Пока они тоже не восстанут.