— О черт, он разлетелся во все стороны! — Изабель имела в виду свой сэндвич и, конечно, немного преувеличивала, потому что трехслойное чудовище полетело лишь в одну сторону и благополучно приземлилось на ее юбку.

— Невероятно — я вся в помидорах, а ведь только что забрала юбку из чистки. Ты не возражаешь, если я возьму твою салфетку?

Пока Изабель вытирала юбку, я заметил, что, одеваясь после бассейна, она не поправила на шее свой бежевый пуловер, так что из-под воротника показывал язычок ярлык с рекомендациями по стирке. Контраст между нашим разговором, ее стараниями оттереть пятно и этим ярлыком недвусмысленно намекал на существование другой, закрытой от посторонних Изабель… и я внезапно поймал себя на ощущении (весьма своеобразном и, без сомнения, обусловленном эмоциями), что мой интерес к ней, пожалуй, распространяется и на еженедельную стирку тоже.

Отвечая тем, кто полагает, будто нельзя смешивать величие биографии и низменные слои человеческого бытия, мы можем предположить, что именно это бытие вызывает к жизни биографический порыв, то есть желание узнать другого человека во всей полноте. Общаясь с кем-то, мы всегда более или менее осознанно создаем его биографию (когда выясняем и запоминаем значимые даты, черты характера, любимые методы стирки, излюбленные закуски и прочее), и точно так же, чтобы написать настоящую биографию, необходимо установить более или менее сознательный эмоциональный контакт с ее субъектом. Как же иначе объяснить то, что работа над подобной книгой требует таких колоссальных затрат энергии?

Ричард Холмс, биограф Шелли и Кольриджа,[23] однажды сказал, что быть биографом — значит неотступно следовать за своим героем сквозь время. А еще сформулировал главное требование к тем, кто хочет взвалить на себя этот труд: «Если вы их не любите, вам не удастся пройти их путем… во всяком случае, далеко вы не уйдете».

Босуэлл, должно быть, чувствовал то же самое, когда писал: «Испытывая глубокую привязанность к Джонсону, своему наставнику и другу… я думал, что готов защищать его со шпагой в руках».

Даже Фрейд, не будучи пылким поклонником искусства фехтования, с этим соглашался: «Между биографами и их героями существует особая связь. Во многих случаях первый выбирает второго в качестве субъекта своих исследований, поскольку — по причинам, относящимся к его собственной эмоциональной жизни, — питает к нему давнюю привязанность». (Далее цитата становится куда более едкой, но привести ее необходимо, дабы избежать обвинений в изворотливости: «Затем он посвящает себя тому, чтобы идеализировать субъекта, сгладить его индивидуальные черты и уничтожить следы его борьбы с внешними и внутренними трудностями, не в силах примириться с какими-либо проявлениями человеческой слабости или несовершенства»).


Я стал встречаться с Изабель регулярно. Как-то вечером, когда мы шли по Шафтсбюри-авеню[24] и остановились, разглядывая витрину газетного киоска, я почувствовал, что просто не могу не поцеловать ее.

— Что ты делаешь? — спросила она, подаваясь назад, чтобы выскользнуть из моих объятий.

(«Как я начинаю подозревать, в плетущейся по следу фигуре биографа есть нечто крайне комичное: отчасти он напоминает бродягу, который беспрестанно стучится в кухонное окно в робкой надежде, что его пригласят к столу». Ричард Холмс, «Шаги».)

— А что я делаю?

Я этого уже не знал, а потому врезался в мусорную урну, которая шумно выплюнула на тротуар три банки из-под пива, — но у Изабель имелось свое мнение, и я был не вправе пренебречь им.

— Я не хочу казаться недотрогой, но… мы недостаточно хорошо знакомы, чтобы я чувствовала, что это правильно. Кое-что мы друг о друге знаем, и я понимаю, что для большинства людей этого достаточно, но я не хочу никуда бросаться очертя голову. Не то, чтобы мне не нравилась сама идея, просто… ну, может, это звучит странно, но мне бы хотелось, чтобы сначала мы побольше узнали друг о друге.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я, нагибаясь, чтобы подобрать рассыпанный по тротуару мусор.

— Ну, не знаю: близкие люди, друзья, работа, заботы, все такое. Обычно об этом речь заходит слишком поздно. Ты думаешь, я ненормальная? Ты возражаешь?

Возражал ли я?

Времени для возражений не было: слишком многое предстояло узнать.

Глава 3

Фамильные древа

Редкая биография обходится без того, чтобы уже на первой странице приступить к изучению семьи, давшей миру столь замечательного отпрыска. Хотя Изабель и говорила, что все время старается перепилить пуповину, с моей стороны было вполне естественно интересоваться ее фамильным древом.

Есть некая притягательная логика в этих растениях; в том, как они позволяют исследователю проследить череду союзов и рождений, приведших в итоге к появлению на свет конкретного человека. Одни ветви, полные жизни, активно растут и дают жизнь новым побегам, другие же резко обрываются незамужними тетушками, которые посвятили себя общественной работе, или старыми холостяками, которые нюхали табак и чурались женского общества. Есть в фамильных древах и феодальный аспект — в том, как они бравируют удачными партиями, отделяющими клан от толпы, и потоками голубой крови, что течет в их венах, орошая ряды всё убывающих подбородков. Недавно мне на глаза попалась генеалогия Гросвеноров, приведенная в биографии леди Леттис (саму книгу я нашел в букинистическом магазине на Чаринг-Кросс-Роуд[25]), и мне захотелось имитировать дух его элегантной симметрии.


1 — Леди Леттис

2 — Уильям, 7-й граф Бьючампский

3 — Уильям Лигон, 8-й граф Бьючампский

4 — Преп. Хью

5 — Леди Леттис

6 — Леди Сибелл

7 — Леди Мэри

8 — Леди Дороти

9 — Преп. Ричард


— Знаешь, это смешно, но я точно не помню, сколько лет моему отцу. Выглядит он чуть постарше вон того мужчины, — сказала Изабель. Мы стояли на Гайд-Парк-Корнер, дожидаясь, когда красный свет светофора сменится зеленым, и она указала на «ягуар» рядом с нами, пассажир которого говорил по телефону.

— Только он далеко не так богат, и волос у него поменьше. Но роскошной шевелюрой он никогда не мог похвастаться, даже в молодости. Кажется, не так давно заходил разговор о том, чтобы отпраздновать его шестидесятилетие, а он заявил, что праздновать тут нечего, и идея заглохла, — о, наконец-то зеленый! — а вот когда это было, я не помню. Ну давай же, бабуля, шевелись! — воскликнула Изабель, обращаясь к даме, которая сидела за рулем стоящего впереди автомобиля и, похоже, решила дожидаться очередного переключения светофора.

— А как насчет остальных членов семьи?

— Насчет остальных? Я иногда думаю, что меня обронил пролетавший мимо аист, а семья — это что-то эфемерное. Понятия не имею, что творится с моими двоюродными братьями и сестрами, не говоря уже о троюродных. Из-за того, что мои родители поженились в спешке — можно сказать, вынужденно, — некоторые родственники просто перестали с нами общаться. К этому приложили руку родители матери, мои богатенькие бабушка и дедушка. Семью отца они считали чересчур плебейской, да вдобавок еще были антисемитами. Дед моего отца, — господи, как давно это было! — еврей, он эмигрировал из Польши. Жил в Лидсе, работал помощником адвоката. Женился на служанке босса, простой девушке из Йоркшира, доброй протестантке, которая взяла фамилию мужа и стала Райцман. По какой полосе мне ехать?

— По той.

— Спасибо. Потом у них родился отец моего отца, который сменил фамилию на Роджерс. Я его помню смутно, видела только в детстве. Он и моя бабушка жили в Финчли, и в их доме пахло, как в больнице, потому что дедушка страдал какой-то кожной болезнью и постоянно натирался лечебными мазями. Умерли они один за другим, в течение шести месяцев, когда мне было семь или восемь лет. С материнской стороны родня была побогаче. Дед служил в армии, был генералом в Индии, поэтому в доме было много вещей в индийском стиле и царила особая грусть, означавшая, что ничто и никогда уже не будет так, как там, на тенистых верандах Пенджаба… Моя тетя, сестра матери, уехала в Америку — возможно, чтобы cбежать от семьи, — и теперь живет в Тусоне[26] со своим мужем Джесси, он биолог. Она стала стопроцентной американкой, а ее дети — их я почти не знаю и не очень-то люблю — играют в бейсбол, развлекают зрителей на трибунах перед соревнованиями и все такое. Ее муж — родственник того парня, что изобрел степлер.

— А?

— Ну, он же не появился сам по себе, кто-то должен был его изобрести. Далее, у отца есть брат и сестра. Точнее, брат не совсем считается — у него еще в шестидесятых съехала крыша, и теперь он живет в «караване»[27] где-то в Уэльсе. Пишет стихи в духе битников и дружил с Гинзбергом[28] — по крайней мере, по словам отца. Правда, я читала книгу о битниках, и там о нем не было ни слова; может быть, отцу просто хотелось, чтобы его брат казался более важной персоной. А вот тетю Джейнис я знаю довольно хорошо. Она до ужаса консервативна и страдает ксенофобией. Никогда не уезжала из Англии даже на уик-энд, по десять раз на дню прибирается в доме и страшно боится обнаружить волос в своей тарелке. Как-то раз нашла один в ризотто, которое приготовила мама, так едва не загремела в больницу.

— Таков, — продолжала Изабель, — краткий обзор моей семьи, с членами которой, надеюсь, ты никогда не познакомишься. Во всяком случае, они спасли тебя от моей автомобильной музыкальной коллекции — благодаря им мы и не заметили, как добрались до Барбикана.[29] Смотри-ка, нам сегодня везет — даже место для парковки есть! — воскликнула она, давая задний ход, чтобы втиснуться в зазор между бетономешалкой и фургоном.

Хотя Изабель уверяла, что рассказала мне все, ее фамильное древо явно оставалось всего лишь наброском, поскольку о многих ветвях она, по собственному признанию, не знала, а что-то просто оставила за кадром. Не удивительно, что биографам, чтобы создать генеалогию, приходится проконсультироваться со всем семейством героя, а затем тщательно сравнить версии родственников с материалами, хранящимися в архивах, и свидетельствами о рождении и смерти. Семья — довольно сложная конструкция, и это напоминает нам о том, какая гигантская работа предстоит любому биографу и об уважении, которого достойны его усилия. Ведь в конце концов биограф предлагает миру законченное произведение, в котором прослежен путь каждого сводного ребенка и каждого письма, — очередную победу, одержанную в вечной войне против забвения.