— Ты прав.


Если у человека только одна жизнь, то биографу необходимо оставаться в тени, чтобы тщательно и беспристрастно реконструировать эту жизнь, исключив зловредное вмешательство собственного эго и вкусовых сосочков. Однако каждый из нас проживает столько жизней, со сколькими людьми разговаривает. В присутствии собственной матери о чем-то принято говорить, а о чем-то — нет; полицейские вызывают у нас одни чувства, а члены экстремистских религиозных организаций — другие. Здесь уместно вспомнить принцип неопределенности Гейзенберга[14] (относящийся ко всем ситуациям, когда наблюдатель смотрит и одновременно воздействует на наблюдаемое явление). Говорят, Гейзенберг утверждал, что, если вы разглядываете атомы через микроскоп, они начинают стесняться, и потому ведут себя совсем не так, как если бы вы не смотрели. Аналогично, если ваши соседи, которые привыкли обниматься на ковре в гостиной, заметят, что вы прильнули к биноклю или подзорной трубе, они не станут вести себя как ни в чем не бывало.

Ожидая, пока бармен выполнит заказ, я мельком взглянул на наш столик и увидел, как Изабель отбросила со щеки прядь волос. Это был мимолетный жест, и, должно быть, во время нашего разговора она множество раз делала что-то подобное. Но сейчас она не знала, что за ней наблюдают чьи-то любопытные глаза, и, следовательно, этот жест показывал, какой увидел бы ее случайный попутчик в электричке или турист на эскалаторе в торговом центре. Этот жест рассказывал о том, какой Изабель становится в мире, которому нет до нее дела; в те минуты, когда она остается одна. Тут не было и толики грязи, которую несет в себе слово «вуайеризм» — ведь Изабель не снимала чулки, а всего лишь отбросила прядь волос. Важно для меня было не то, чем она занята, а еле уловимая перемена, случившаяся с ней, когда она полагала, что никто ее не видит. Скажи я ей правду, она, наверное, смутилась бы — как смущается человек, которого на улице неожиданно окликает знакомый. Он, может быть, и не делал ничего особенного — просто насвистывал или раздумывал, где бы сегодня поужинать, — и все-таки смутился, потому что с него внезапно сорвали покров анонимности.

Большинство биографий словно бы и не ведают о прикладном значении теории Гейзенберга. Они стремятся представить жизнь своего героя во всей полноте и достоверности, однако от рядового читателя (который, в конечном счете, играет решающую роль) истина всё равно ускользает, поскольку он-то не беседовал со старшим официантом отеля «Дю Кап Ферре»,[15] а также не удосужился познакомиться с мемуарами педикюрши героя. Подобную же несправедливость мы встречаем в сфере психоанализа, где терапевт старается оставаться в тени, а пациент не имеет права спросить его, как ему понравился последний фильм, на каком курорте он проводит отпуск, и уж тем более — что думает о тех сугубо личных откровениях, которые только что услышал. Скорее всего, враждебные выпады против психоаналитиков объясняются именно тем, что пациенты чувствуют дискомфорт в ситуации, когда только один собеседник отвечает на вопросы и рассказывает о себе, а другой — лишь слушает, не принимая в разговоре участия.

Биографии без автора — печальное наследие девятнадцатого столетия, когда в свет выпускались неотличимые друг от друга издания, которые Вирджиния Вульф называла «аморфной массой, жизнями Теннисона или Гладстона, где мы безуспешно пытаемся отыскать следы смеха, ярости или злости, или хоть что-нибудь, доказывающее, что эта окаменелость когда-то была живым человеком».

Однако они не должны оттеснять в тень альтернативную традицию, которая нашла свое воплощение в биографии, идеально отвечающей принципу Гейзенберга, — портрете доктора Джонсона, написанном Босуэллом.[16] Эта книга, раскрывающая характер биографа так же полно, как и характер героя, доказывает, что правдивый рассказ о жизни может возникнуть только из взаимоотношений автора и субъекта биографии.


— Я умираю от голода, — Изабель резко поднялась и подхватила с подоконника сумочку. — Хочешь, зайдем ко мне и поужинаем? Там должны быть рыбные палочки или что-нибудь в этом духе.

— Хм, верх кулинарного искусства. Замечательно!

— Оставь свой сарказм при себе. Лучше скажи спасибо, что тебя вообще приглашают.


«Никто не сможет описать жизнь человека, кроме тех, кто ел, пил и жил с ним под одной крышей», — предупреждал Джонсон Босуэлла, и последний, разумеется, воспринял его слова как руководство к действию. «По воскресеньям я обычно ем мясной пирог, — докладывал он, переходя к описанию трапезы в доме доктора Джонсона. — Поскольку здесь обед считался торжественным событием и меня часто об этом расспрашивали, моим читателям, возможно, будет любопытно, что подавали на стол. Это был очень вкусный суп, вареная баранья ножка со шпинатом, пирог с телятиной и рисовый пудинг».


— Так что мы будем есть с рыбными палочками? — спросил я.

— Даже не знаю. Может быть, молодой картофель или рис, а может, обойдемся салатом. У меня осталось несколько помидоров. Я могу их порезать, смешать с огурцом и сделать что-то вроде греческого салата.


Почему бы тогда не подойти к делу иначе? Вместо того чтобы прятаться за бесстрастной хронологией жизни Изабель, наверное, будет гораздо честнее начать с короткого рассказа о нашем знакомстве — о моих первых впечатлениях и о том, как они видоизменялись позднее; о том, что я уловил и чего не понял; где вмешалась предубежденность, а где сработала интуиция. В соответствии с принципом неопределенности Гейзенберга, я должен перейти (по крайней мере, на время) от первых лет Изабель к нашим первым встречам.

Глава 2

Первые встречи

Лондон, субботний вечер, половина одиннадцатого. Вечеринка.

Голоса, музыка, танцы. Разговаривают юноша и девушка.

Она: Ты совершенно прав.

Он (длинные волосы, кожаная куртка): Я рад, что ты тоже так думаешь. В каком-то смысле Хендрикс для меня просто божество. Ты понимаешь, о чем я? Небо, оно открывается, открывается. Ты понимаешь, что я имею в виду?

Она (кивает): Конечно.

Он: Перед выходом на сцену я всегда молюсь Хендриксу. Звучит глупо, да? Думаешь, я идиот?

Она: Да нет же, я понимаю. А где ты выступаешь?

Он: В прошлом году был в Лос-Анджелесе.

Она: Правда?

Он: А еще пару раз играл в Токио.

Она: Это круто.

Он: Не то слово, божественно.


Я провел на вечеринке в доме на Белсайз Парк[17] уже около часа, когда впервые заметил ее. Стены гостиной были украшены индийскими эстампами, изображающими атлетического вида пару в различных сексуальных позициях; девушка стояла у стены, и гитарист беспрестанно указывал ей на эти эстампы, а она всякий раз отвечала ему приглушенным смешком. Я звякнул кубиками льда во втором — и, учитывая направление, в котором развивались события, наверняка не последнем — стакане с водкой и тоником, и снова уселся на темно-бордовый диван.

Я прекрасно знал такой тип женщин; они всегда оказывают чрезмерное уважение склизким личностям мужского пола, имеющим дело с самой грязной стороной шоу-бизнеса. Сама-то женщина может быть вполне здравомыслящей, но, тем не менее, она липнет к эдакому молодчику, пытаясь вырваться из трясины повседневности. Она принимает щетину на его щеках за вызов обществу, потом несколько лет колесит с ним по дорогам, нередко рожает от него ребенка или садится на наркотики, а потом, лет через десять, родственники наконец спасают ее, отыскав в каких-нибудь трущобах. Все ее убеждения — предсказуемая пост-подростковая муть, характерная для среднего класса. Неосознанный либерализм сочетается в ней с материалистической привязанностью к домашнему уюту; несколько лет назад она экспериментировала с вегетарианством, но пришла к выводу, что немного животного белка не повредит, и, конечно, с большой теплотой вспоминает свою активную деятельность в группах, борющихся за спасение панд и австралийских муравьедов.

Составив этот психологический портрет, я совершенно успокоился и не собирался больше думать об этой женщине, а переместился на кухню в надежде встретить там кого-нибудь более подходящего. К сожалению, кухня пустовала, зато на столе лежала вчерашняя газета со статьей, в которой предсказывалось, что в Землю скоро врежется метеорит размером с железнодорожный вокзал.

— О боже, спасите меня! — вскричала упомянутая выше женщина, вбегая на кухню мгновением позже.

— Простите? — я оторвался от газеты.

— Меня преследуют, — она захлопнула за собой дверь.

— Кто?

— Ну почему я вечно попадаю в такие ситуации? Он — брат моего приятеля, мы договорились, что он подвезет меня домой, и, разумеется, он вообразил себе невесть что. Мне кажется, он опасен — не то чтобы совсем псих, но немного не в себе.

— Только немного?

— Если он войдет, можем мы сделать вид, что увлечены разговором?

— А может, примемся мурлыкать рождественский гимн?

— Извините. Должно быть, я веду себя неприлично.

— Хотите вина?

— Нет, но с удовольствием съем одну из этих морковок. Никогда мне не удается проголодаться в нужное время.

— Почему?

— Сама не знаю, но как-то выходит, что за завтраком есть совершенно не хочется, а к середине дня я уже умираю от голода. Сейчас, например, душу продала бы за пару печений.

Нужную жестяную коробку мы нашли у плиты. Заодно и познакомились.

— Так кого вы здесь знаете? — спросил я.

— Я дружу с Ником. Вы знаете Ника?

— Нет, а кто такой Ник?

— Приятель Джулии. Вы знаете Джулию?