Все это еще больше усложняет определение хронологической значимости события. Биографии полагаются на довольно грубые критерии — в них описание жизни строится на датах рождения, женитьбы, получения должности, убийства или военной кампании; однако, когда мы вспоминаем наше прошлое, в ход идут менее четкие ориентиры. Мы можем даже не вспоминать никаких событий, а просто погрузиться в давнишнее настроение, в некую атмосферу, не имеющую отношения к конкретной истории. Поэтому неудивительно, что нередко человек уходит мыслями в прошлое, но при этом уверяет нас, что ни о чем не думал.

Именно это сказала мне Изабель в четверг вечером, когда мы с ней сидели в кофейне на Фаррингдон-Роуд.[43] Мы оба были немногословны, поскольку устали от болтовни в офисе, но я решил, что ее затянувшееся молчание может быть признаком чего-то неладного, и полюбопытствовал, о чем она думает.

— Да так, ни о чем, — ответила она, просияв улыбкой.

— Ни о чем?

— Ну, знаешь, обо всем понемножку. А на самом деле — ни о чем.

— Интересно. Хочешь еще пирожное?

— Спасибо, я наелась.

Большую часть времени мы проводим, думая ни о чем. За исключением сна, это самое популярное занятие. Даже великие мужчины и женщины, о которых написано множество томов (Толстой, Флоренс Найтингейл,[44] Генрих IV), провели часть своей жизни, ни о чем не думая — сидя в поезде или на лошади, в зале заседаний или в ванной; позволяя мыслям свободно скользить, не останавливая их и не пытаясь достичь той пронзительной ясности, из которой рождаются крылатые фразы: "Ich bin ein Berliner"[45] или "Париж, возможно, все-таки стоит мессы".

Разговаривая с другими людьми, мы стараемся донести до них смысл наших слов, поведать о своих идеях, а потому не знакомим их с менее структурированными монологами, идущими в сознании. Даже персонажам беллетристики почти всегда недостает сложности мышления — писатель формирует их мысли из ментального теста, а затем вываливает на страницу, сопроводив кратким "он подумал" или "она подумала".

Когда Аните Брукнер[46] понадобилось показать читателям, что происходит в голове у Эдит, героини романа "Отель "У озера", она написала сцену неторопливого обдумывания:

"Компания женщин, — размышляла Эдит, — вот что толкает многих из нас к замужеству".

Как непохоже это на решение Джойса, который в последней главе "Улисса" тоже захотел показать нам, что происходит в сознании Молли (в монологе, из которого, как сказал Юнг Джойсу, он узнал о женской психологии гораздо больше, чем из всего прочитанного ранее, и который Набоков оценил как "entre nous soit dit", то есть слабейшую главу в книге"):


"…а от этого губы становятся бледные ну ладно теперь-то уж это брошено навсегда и при всей болтовне которую вокруг этого развели только в первый раз это все-таки что-то значит а потом обычное дело через минуту уже не помнишь почему нельзя поцеловать мужчину без того чтоб сперва обвенчаться с ним иногда вдруг захочешь просто безумно и с головы до ног всю охватит такое чудесное чувство тут уже ничего с собой не поделаешь хочу чтоб какой-нибудь мужчина меня обнял и целовал поцелуй не сравнить ни с чем проникает в самую душу долгий горячий лишает сил только ненавижу что надо исповедоваться…"[47]


Если кто-то считает Брукнер реалисткой, а Джойса — эксцентриком, это объясняется лишь тем, что, беседуя друг с другом в кофейнях, мы изъясняемся по-брукнеровски, а не по-джойсовски. Если бы я похлопал Эдит по плечу и спросил, о чем она думала, сидя в удобном кресле, она бы ответила: "Да так, размышляла о том, как женская компания побуждает многих из нас выходить замуж".

Но на самом деле Эдит не могла бы думать так четко и ясно; мысли ее торопливо бежали бы, смешиваясь и путаясь, совсем как у Молли Блум. Это ведь только общество заставляет нас приводить мысли в порядок, облекая их в слова, а не извергать из сознания бесформенное, лишенное синтаксиса тесто. Мы просто вынуждены формулировать мысли так, как нас научили в детстве, — создавать конструкции, состоящие из существительных, глаголов, определений и прочего, разделенные жирными точками. Общаясь с людьми, мы стараемся быть понятыми, и знаем, что имеем в виду, задолго до того, как это становится ясно остальным.

— Вот и я тебе ответила, как героиня новеллы, — фыркнула Изабель, а потом решила, что еще одно пирожное ей все-таки не помешает. — Но, о чем бы я не думала, — продолжила она уже более благодушно, вернувшись от стойки с ломтиком шоколадно-миндального рулета, — я, можно сказать, растворилась в своем чае.

— Видишь ли, ромашка всегда напоминает мне о детских болезнях, — объяснила она, помешивая остатки чая в чашке, украшенной логотипом Олимпиады-1984. — Моя мать считала ромашку чуть ли ни панацеей и каждый раз, когда кто-то из нас заболевал, сразу же говорила: "Сейчас заварю тебе ромашку, и ты мигом поправишься". Не знаю уж, какой врач ей это посоветовал, но она свято верила в силу этого средства. Если тебе давали ромашковый чай, это означало, что ты в самом деле нездоров. Так что я не думала ни о чем серьезном, просто витала в облаках.

Подобные же облака таились и в других ощущениях или напитках. Только что смолотые зерна кофе вызывали к жизни образ ее отца, каким она видела его в детстве, воскресным утром, когда он пил дымящийся эспрессо и уверял ее (убедившись, что жена не слышит), что ничего другого мужчина не может и желать. Он сидел в кухне с газетой в руках и был так весел, что Изабель, Люси и Пол, уже покончившие со своим завтраком, не спешили выходить из-за стола. Иногда он поднимал голову и подмигивал кому-то из них, а они хихикали и просили сделать так еще раз. А иногда он пел им что-нибудь и сажал кого-то на колени. "Вальс Матильды" у него получался очень хорошо, а вот "Джон Браун" — ужасно, так что они смеялись, затыкали уши пальцами и умоляли его замолчать.

Она вспомнила, как думала, что ее отец бессмертен — ведь он был такой высокий и взрослый и, похоже, знал все на свете. Однажды, после того как в школе им рассказали о промышленной революции, Изабель спросила отца, помнит ли он то время, когда еще не было поездов.

Воспоминания об отце настигли Изабель в кофейном магазине в Ковент-Гарден. Хотя от Кристофера никогда не пахло кофейными зернами, в сознании Изабель отец и кофе оставались неразрывно связанными.

— Еще одно свидетельство моего эдипова комплекса? — спросила она, когда мы выходили из магазина с пакетиком колумбийского кофе, который она купила ему на день рождения.

Продолжая расследование по методу Пруста, Изабель сказала мне, что в имбирном печенье прячутся длинные перемены начальной школы. Когда в одиннадцать часов звенел звонок, дети выбегали из классов и неслись в столовую, где выстраивались в длинную очередь. На подносах, которые стояли вдоль металлических прилавков, обычно лежало лишь несколько имбирных печений, а все остальное было несъедобно: липкий крем из молока и яиц и тошнотворные песочные пирожные. Изабель повадилась садиться за парту, стоявшую у самой двери, чтобы после звонка первой промчаться по левой стороне коридора. Она бежала так быстро, что однажды врезалась прямо в заместительницу директора, которая несла какое-то растение в кабинет биологии. Горшок вылетел из рук заместительницы и разбился вдребезги, а Изабель окаменела от ужаса.

— Ну, ты не собираешься извиниться? — спросила перепачканная землей учительница.

Но Изабель смогла выдавить из себя только: "Имбирное печенье", — и разрыдалась.

Другие прустовские ассоциации таились в пенных ваннах, с помощью которых Изабель снова и снова переживала путешествие в Нью-Йорк, случившееся, когда ей было одиннадцать лет. Компания, где служил отец, направила его в Нью-Йорк для подписания сделки, и целую неделю вся семья жила на Манхэттене, в отеле для бизнесменов. Роскошь отеля привела Изабель в восторг — телевизор с тридцатью каналами, вестибюль с вращающимися стеклянными дверьми, номер на тридцать девятом этаже шестидесятиэтажного здания. Она подружилась с лифтером, и тот отвез ее на самый верхний этаж — с виду он был таким же, как остальные, но лифтер сказал, что во время сильного ветра здесь можно почувствовать, как здание покачивается под его порывами. В тот же вечер разразилась гроза, и Изабель порадовалась, что они живут всего лишь на тридцать девятом этаже. Она первый раз в жизни приняла пенную ванну и млела от счастья, наблюдая, как зеленая жидкость превращается в белоснежную упругую массу, — словно ребенок, который вырос в Сахаре, и вот впервые прикоснулся к снегу. Играя с пеной, она провела в ванне не меньше часа — строила иглу, потом горы с пологими склонами для катания на лыжах, а потом хлопья пены начали уменьшаться, превращаясь в айсберги на зеленой воде, и наконец растаяли, оставив после себя только сладкий масляный запах, который держался на коже Изабель до следующего купания.


Сколько бы воспоминаний не таили предметы, вкусы и запахи, самым мощным катализатором прустовских ощущений Изабель считала музыку.

— Сделай, пожалуйста, громче, — попросила она, когда мы ехали в машине, и из динамиков зазвучала песня Джоан Арматрейдинг[48] "Love and Affection".

— Знаешь, я впервые услышала эту песню у Сары, на вечеринке в честь ее четырнадцатого дня рождения. Большую часть вечера я провела, прячась в туалете, или на кухне, помогая мыть посуду. В доме яблоку было негде упасть, а кормили гостей сосисками с каким-то резким запахом — я его запомнила, потому что кто-то попытался меня поцеловать. И я что-то пролила на свое платье — кажется, яблочный сок.

Слушая музыку, Изабель часто мысленно добавляла к записи прустовскую составляющую — время и атмосферу, так что потом, когда она включала это же произведение снова, вместе с вокалом и аранжировками к ней возвращались обстоятельства первого прослушивания.

Правда, в том, как она это делала, не прослеживалось никакой очевидной логики; одни песни она слушала много лет подряд, но никаких ассоциаций они не вызывали, а при звуках других вспоминались вовсе не те ситуации, в которых она слышала их впервые. Так, на обратном пути из Форт-Уильмса в Глазго, когда Изабель с бойфрендом возвращались со свадьбы друзей, в машине не звучала песня "Rockville" группы REM, которая ассоциировалась у нее с этой поездкой. То был сентябрьский день, и с моря дул ледяной ветер, покрывший холмы несколькими дюймами снега. "Дворники" яростно шуршали о лобовое стекло, а обогреватель гнал в салон теплый воздух, создавая разительный контраст со стужей на улице. Песня "Rockville" не столько напоминала Изабель о чем-то конкретном, сколько будила дух того путешествия; навевала поэтические, чувственные воспоминания, которые не перескажешь словами, — запах нагретой кожи сидений, ощущения, возникающие от прикосновения к запотевшему стеклу, завихрения снега на асфальте и клочок синего неба, появившийся в разрыве облаков, когда они въехали в Глазго.